— Так, — соглашаюсь. — Ну а делать-то что надо?
— Этого не знаю. Не научил ты меня.
— Ну, а коли б не было Свято гора, делал бы что?
Подумал Алеша:
— Дождался бы зимнего солнцеворота, когда спит Сила почти вся, выкопал бы, в осиновую рощу оттащил, осиной бы на богатырский рост могилу выложил, лицом на восток положил, травами подходящими присыпал — уж лучше было б.
— Что ж, — говорю, — будем зимы ждать?
Покраснел Алеша с досады. Но молчит.
— Ладно, — усмехаюсь. — Достань-ка мне старичка маленького, что зайцем из кустов верещит.
Нахмурился Алеша, но с коня слез и в лес пошел.
Неделю я его ждал. Беспокоиться не беспокоился, потому что мыслями перекидывались мы с ним, но любопытно мне было, достанет Алеша старичка или не достанет.
Приходит ночью, смеется:
— Лучше бы ты меня, Учитель, за жар-птицей послал. Норовист старичок твой и лукав, собака.
А у самого в мешке бултыхается что-то. Изумился я:
— Как же ты несешь-то его?
Но умен Алеша:
— Лозой скрутил, а хмельную лозу мы с тобой прошлой осенью собрали.
И действительно — собирали прошлой осенью хмель, а если хмель во время верное и со словами умными собрать, им кого хошь скрутить можно и прочней всякой веревки будет.
А поймал он старичка вот как. Забрался в чащу, да и ну вслух богов всех поминать и Силы у них просить: девку приворожить. Шесть дней причитал Алеша: недоверчив старичок был. Прятал Алеша свою Силу, а все ж таки сомнителен он старичку казался. Наконец, на седьмой вечер выпрыгнул старичок зайчиком: убедил его Алеша пылкостью своей. Алеша — баловник тот еще, и про девок с убеждением говорит. И сидит старичок махонький и улыбается приятно.
— Поди ко мне, миленький, — говорит, — дам тебе, что просишь.
— Как же это получится-то? — Алеша сомневается.
— А вот в рот тебе ягодку положу малиновую, ты ее скушаешь, и все тебе будет.
Подскакал старичок к Алеше, тот на землю прилег; старичок только лапку с ягодкой протянул дрожащую, а Алеша ему в глаза серебряной пылью пустил — оборотень старичок был, а первое это на оборотня средство. Взвизгнул старичок, в зайца вмиг обратившись, и деру задать хотел, но стукнул его Алеша кулаком по лбу, и грохнулся заяц замертво. А уж дальше хмелем скрутил и ко мне понес.
— Где ж ты, — говорю, — пыль серебряную достал?
Не давал я тебе с собой такого.
— А я, — отвечает, — пока плакал, от скуки перстенек свой памятный, подарок подружки одной, сточил.
Развязал я мешок — на зайца этого посмотреть надо. Чудной заяц, в самом деле: глаз у него зеленый, хвоста нет, а на морде — бородка седенькая. Смотрит злобно и все старается пыль серебряную выморгать.
Отнесли мы его на Вольгину могилу, а заяц все уж чувствует, верещит, и по лесу стон в тишине предрассветной — не заячий вовсе стон, и деревья без ветра, сами собой, шевелиться начали. Отточил я кол осиновый да зайцу в сердце и воткнул. Взвизгнул он, и могила Вольги дрогнула. «Пора», — подумал я и заговорил заветные слова.
Тут забормотала земля, зашевелилась, как будто зверь огромный заворочался в ней, и стала лопаться, и трескаться, и оседать с гулом. Это поворачивался лицом на восток и уходил глубоко в землю мертвый Вольга.
Когда все стихло, я поглядел на Алешу. Он был бледен и все смотрел себе под ноги. И вдруг мы услышали низкий протяжный крик в небе, исполненный тоски и зла. Алеша схватил меня за руку.
Почти скребя брюхом о сосны, на север улетал Змей; его морщинистые перепончатые крылья в багровых лучах восхода казались необъятными, когтистые огромные лапы поджаты, длинная шея втянулась в плечи, и на нас косился огромный агатовый глаз, в котором плясала красная искра…
Алеша стал метать стрелы, но Змей быстро унесся прочь, да и невероятное везение надобно, чтобы поразить Змея стрелой.
А потом утро стало спокойным, и Алеша тихонько щипал себя за руку — не приснилось ли ему все это: заяц с зеленым глазом, ворочающийся в земле мертвый Вольга и плывущий на север страшный нетопырь.
— Поедем, — сказал я, отирая пот. — Микула потруднее будет.
Никто не помнил точно, в каком месте Рада приказала опустить ледяной гроб в воду. Самой ее к тому времени давно уже не было на свете. Где была ее могила, тоже никто не знал. Мужики говорили, что она не умерла, а скрылась от людей и живет теперь у Дышащего моря и правит Алатырем-камнем. Но это было неправдой; я чувствовал, что Рады больше нет на земле.
Плохо было у Ладоги. Всю осень бушевали штормы. Туман наползал и там, где ему и быть-то не полагалось. Какой-то тяжелой тоской веяло кругом. Я-то отлично знал, что это за тоска: это шатался по земле неприкаянный Микула.
Мы долго бродили вокруг Ладоги. Подходили и так и сяк к бывшему Радиному жилищу и пялились в воду; но тоска была разлита кругом, а не со дна шла. Это было и понятно: ничего уже не осталось от тела Микулы, а твари, сожравшие его, и твари, сожравшие тех тварей, были повсюду. Водяной потерял рассудок и баламутил воду, невыносимо страдая от ядовитой Силы, которая отравила огромное озеро, и ни на какие вопросы не отвечал. Русалки попрятались. Лешие в окрестных лесах уже не были хозяевами, и я несколько раз слышал, как они вздыхали в чаще. Берегини по вечерам плакали тоненькими голосами вдали.
Оборотни нам не попадались. Я звал Микулу и, накликивая на себя беду, дразнил его обидными словами про него и про Раду. Но Микула стерегся и к нам не выходил.
Мы договорились разойтись на семь дней; может, Микула решит справиться с нами поодиночке. Микула был великий богатырь, но мертвый он был под силу Алеше, если б тот его встретил. Я был уверен в этом.
Ветер ревел в лесах; ледяная крупа крушила все живое; зверье тихо поскуливало, не понимая, за что на него обрушилась такая напасть. За семь дней я не нашел ничего и никого, затосковал и ждал встречи с Алешей.
Он выехал из леса румяный, веселый, и я сразу понял, что он едва скрывает торжество.
— Старому тоска, как гробовая доска, а молодому тоска, как хлеба полкуска, — сказал я ему. — Что нашел?
— Радину могилу, — сказал он.
Я не поверил.
— Радину могилу, — настаивал он.
Он плутал по лесам так же, как и я. Но в отличие от меня он был веселый озорной юнец, и у него был нюх на любовь.
— Не могу описать, Учитель, — говорил он, сверкая смородиновыми глазами, — но только пахнуло на меня любовью. Что за притча, думаю? Белки третий год врозь живут, а тут — тянет, как из сада вишневого! И по запаху-то этому и выехал я на поляну. А там валуны горой лежат. Заглянул в развал — там косточки белеют, а пахнет словно свадьбой. Рада это, точно говорю.
Эх, Рада, Рада, и ты на Смородинку идти не захотела: мол, что после Смородинки будет, того никто не знает, а так хоть тенью с милым дружком по земле поверчусь. Озлился я на нее и обругал, а Алеша усмехнулся так странно и говорит, потупившись:
— Любовь Рада крутит. А когда любовь крутится, мир остатный замирает.
Раскрыл я было рот, чтобы укорить: мол, умничаешь не по годам, а потом едва стон сдержал. Я, Святогор, всю жизнь на дорогу положил, обо всем сужу, а и не любил никогда. А вот Алеша, который полки не останавливает, особое зрение на любовь имеет. И только покачал я головой, но жалеть себя не стал: полна жизнь моя была, а то, что не любовной ложкой ее наливали, так за то с богов спросу нет.
А Алеше сказал:
— Полнолуния ждать надо. Увидим их.
Схоронились мы задолго в лесу. Ледяная крупа все валит с неба, все валит, и промозгло, и плохо кругом. Что, думаю, увидишь в такую пору? И вдруг, как по слову чьему-то строгому, смолк ветер, и небо очистилось, и луна выкатилась белая. И показалась у валунов тень — волк огромный, небывалый. А ему навстречу, из камней, лисица вышла и о его загривок тереться стала, и играть они принялись.
Были уж серебряные наконечники у нас заговоренные, но сидим, на игру волка да лисицы смотрим — и ни Алеша не выстрелил, ни я. Знаем, надо стрелять, всю округу уж извели поганые, а взглянешь, как играют, — и рука не поднимается.