Любимая раньше лавандовая соль теперь ядрено воняла ароматизаторами — и под такой аккомпанемент шапка пены доставляла существенно меньше удовольствия. Пена тоже пахла — и тоже резко, чрезмерно. И у маски для волос пробивался какой-то подозрительный душок. От крема на лице, в дополнение к запаху, отравлявщему буквально весь уход за собой, появилось ощущение зуда.
Чай, правда, был таким, как и должно, имел вкус и запах черного чайного листа и экзотических сухофруктов — но его отравляла неубиваемая нотка хлора, привнесенная водой.
Очищенной питьевой водой, за которой я предусмотрительно сходила перед началом процедур!
Кажется, месяц в Премудром урочище сломал Лену.
Мне теперь нужны фильтры в нос, как у мужика из сериала, у которого были проблемы с повышенной чувствительностью обоняния, да?
Два вопроса: где их взять и — а они точно помогут?!
А зубная паста мне тоже сюрприз преподнесет?
Нет, с зубной пастой обошлось без сюрпризов: она честно воняла ментолом и щипала язык, совсем как в детстве.
Тьфу, пропасть!
Я собиралась к Ляльке.
Гора вещей громоздилась на кровати: мне хотелось быть красивой. Хотелось быть красивой до обморока, до обмирания сердца. Хотелось почувствовать, что я снова в цивилизации, в её доступном повсеместном комфорте.
Из одежды на мне были белье, носки да зеленые джинсы, из-за зелени которых мы с Лялькой когда-то до хрипоты спорили в любимом магазинчике на втором этаже торгового центра:
— Виридиан!
— Нефрит!
Ну, а потом её задница в них не влезла, а моя влезла, и всё, понеслась душа по кочкам!
Как мы с ней тогда мирились — мама дорогая! Решили больше так не ссориться, потому что никакого здоровья не хватит, так потом мириться.
Вот в джинсах я была уверена. И в светло-мятных мокасинах, настолько пижонских, что абсолютная непрактичность этой покупки была очевидна еще до, собственно, покупки. А вот с верхом не задалось: я поочередно доставала из шкафа “верхи”, прикладывала к себе — и с досадой отбрасывала.
Рубашки, блузки, футболки оставляли ощущение “типичное не то”.
Топы и вовсе вызывали оторопь. После Темнолесья, с его консервативностью, мысль о том, что я пойду по улице с голым животом, слегка шокировала. Так что пусть топы пока полежат — я к ним потом вернусь, когда опять привыкну.
И, главное, я ведь знала, что хочу видеть сверху.
И у меня даже такое было. Там, в ванной. Бережно развешенное на полотенцесушителе — в отличие от всех остальной одежды, небрежно брошенной как придется.
…собираясь из Темнолесья, я с какой-то маниакальной тщательностью проследила за тем, чтобы уехать в свой мир в том, в чем из него прибыла. Гостемила Искрыча, мечущегося и причитающего, пытающегося собрать мне с собой в дорогу дальнюю узелок, и слушать не стала остановила — зачем? Я не в пустыню еду. Я еду домой. У меня там всё есть. Ничего не взяла. И только от рубашки, вышитой Настасьей-Искусницей для старшего сына, им когда-то давно ношеной, не смогла отказаться.
…после нашей с Ильей свадьбы Настасья и меня своим шитьем оделила, прислала свадебные дары новобрачным. Там такое узорочье было — глаз не отвесть, руки сами тянулись!
Ничего я оттуда не взяла. Не посмела. Она это для невестки шила, для жены своего сына. А я… Не мне это было подарено, словом.
А отдариться, всё же, пришлось: бдительный Гостемил Искрыч и Иван, смекнувший, что я в местном укладе не сильна, в один голос о том твердили, таков, мол, обычай.
Я чуть голову не сломала, всё придумать пыталась, что ей подарить могу такого, чтобы в грязь лицом не ударить, не опозорить ни Премудрое урочище, ни Илью. И с советчиков моих в этом деле толку не было: мой недобровольный заместитель знать не знал, чем хозяйки Урочищ живут, а домовому в голову ничего не шло. Оба на том сошлись, что требований-то на самом деле не много, нет: главное, чтобы подарок из-под моей руки вышел, и чтобы соразмерен был полученному.
От этих утешений я и вовсе чуть не взвыла: ну что я могу такого руками сделать, чтобы по ценности вышивке Искусниц соответствовало?!
Потом разозлилась, потом успокоилась, потом плюнула на всё и решила, что отдарюсь зельем: моими руками сварено? Моими! Ценное? Еще какое: разрыв-цветок все ж таки мне достался, не мытьем, так катаньем, не на поклон — так с бою!
Иван, которому зелье выпало нести и вручать, косился на меня то ли с уважением, то ли с осуждением: мол, уж больно богатый подарок вышел. Я только фыркнула на него тогда да понукнула нести живее.
Нечего. Разрыв-цветок вот он, в горшке на окошке дремлет, встанет нужда — сам себе сварит.
Осознав, что снова уплыла мыслями туда, откуда так стремилась выбраться, я покачнулась. А потом аккуратно повесила в шкаф очередную блузку, прошла в ванную и решительно сняла с полотенцесушителя рубаху из небеленого льна в сложной вязи вышитых узоров по горловине, рукавам и подолу.
Нет уж.
Расстаться с этим — выше моих сил.
Я шла по улице и с трудом удерживалась от того, чтобы поежиться.
Знакомый с детства город не изменился, нет. Скорее, изменил свое отношение ко мне. Раньше он меня словно не замечал, а теперь вот увидел. Всматривался.
Внимание его ощущалось подозрительным прищуром, хмурым и недоверчивым. Давило на плечи. И я очень быстро поймала себя на том, что от этого внимания, недоброго, неласкового внимания ссутулилась.
А поймав — выпрямилась.
Мало ли, кому я не нравлюсь. Это еще не повод, чтобы гнуться.
А что дышится мне в родном мире тяжело — так это от выхлопных газов. Вон, дорога рядом, машины в четыре полосы, а я отвыкла.
А Лялька нашлась без труда, хоть это и странно. “Странно” — потому что она вовсе не дома у себя оказалась. Но стоило мне подумать о ней, представить ее, как свою цель, и от меня словно к ней словно струна протянулась. И пусть вела она не в знакомый адрес, но я пошла по ней, и вышла безошибочно. К обшарпанному подъезду, к замызганной дермантиновой двери, и к Ляльке за ней.
Высокая, смуглая и темноглазая, черные волосы свернуты в узел, в вырезе вырвиглазно-бордового халата — природные богатства. За ее спиной мелькнуло что-то субтильно-мужского силуэта, и тут же сгинуло в недрах квартиры.
Угольно-черная Лялькина бровь поползла вверх:
— Явилась?
Я вздохнула:
— Ага. А ты как, всё прячешься?
Теперь вздохнула и агакнула уже Лялька.
Сидя за столом в прокуренной, умеренно опрятной кухне съемной квартиры, мы с Лялькой взахлеб общались.
— И вот она мне и говорит! “Не буду я тебе помогать в твой мир вернуться, и другим не дам! Не хочу, чтобы мой сын навсегда псом остался!”. Не, ну ты представляешь, а? — разгоняя жестикуляцией табачный дым, я вываливала на голову подруги подробности своих злоключений.
— Да убиться веником, ну, — сердито пыхала Лялька, зажав в пальцах мундштук. — Не, ну жалко мужика, конечно, но он сам вляпался, тебе-то чего из-за его дури пропадать?!
За ее спиной, в общей комнате, снова мелькнула чья-то фигура, но Лялька, не обращая внимания ни на нее, ни на то, как от ее слов виновато вильнул мой взгляд, сердито пыхтела дальше:
— Каждый сам кузнец своей оградки, что сковал — на то пусть и любуется. Мать, конечно, имеет полное право за своего ребенка вступиться, но требовать чего-то от других — не-е-е, шалишь! Ну а ты-то, ты-то ей чего, а?
— Ну а чего — утерлась, сказала “спасибо”, и свалила. Что я ей-сделаю-то, на ее земле, в ее доме… Ну и знаешь, мне бы человека оставить сидеть собакой на цепи совести бы не хватило…
— Дура! — Приговорила Лялька. — И сердце доброе. Через то всю жизнь и страдаешь!
— Да где, где я всю жизнь страдаю?! — я попыталась было возмутиться, но, заметив, как, опасно полыхнули у подруги глаза, сочла за благо сменить тему. — А как вышло-то, что меня тут с собаками… то есть, с участковым искали? Сережка сам мое отсутствие так быстро не заметил бы, ты полицию не любишь, но кто-то же заявление написал? Неужто ты переступила через нелюбовь и заявила?