— Что мне оставалось делать? — говорит Паукштис. — Я сел в поезд и, сообщив по приходу, что еду посетить своих коллег-ксендзов, уехал к крестьянам, у которых я устроил еврейских ”дочурок”. Считая, что я разъезжаю по своим коллегам, гестапо перестало интересоваться мной.

В общей сложности Паукштис выдал сто двадцать метрических свидетельств еврейским детям.

Но не только детям помогал Паукштис. Двадцать пять взрослых скрывалось у него в костеле. Среди спасенных им или тех, которым он помогал спастись, мы встречаем имена доктора Тафта, адвоката Левитана, дочери главы Слободского ешибота Гродзенского, Рашель Розенцвейг, Кисениской, юриста Аврама Голуба с семьей, Капит и других.

Когда кто-нибудь из спасенных им попадался в руки властей, Паукштис искал возможности подкупить гестаповцев и нередко ему это удавалось.

— Вы считаете, — говорит ксендз Паукштис, — что я во многом помог, но я с грустью думаю о том, насколько больше я мог бы сделать, если бы был одарен свыше пониманием конкретных дел.

Паукштис показал нам письмо от еврейской девушки Рашель Розенцвейг, которой он помог спастись и которая сейчас учится в Ковенском университете.

Письмо написано по-литовски. Я переведу несколько начальных строк.

”Дорогой отец! Разрешите мне так называть Вас. Разве Вы не отнеслись ко мне, как отец к дочери? Разве Вы не приютили меня, когда я пришла к Вам после стольких переживаний, такая несчастная. Не спрашивая ни о чем и ничего от меня не требуя, как если бы это было само собой понятно. Вы сказали: ”Здесь, у меня, ты успокоишься, дитя мое, и пробудешь некоторое время...”

Письмо длинное. Оно написано с любовью и уважением, и все его содержание свидетельствует о том, что в жутких условиях гитлеровского произвола в Советской Литве были добрые, честные люди, которые выполняли свой человеческий долг спокойно, как вполне естественное дело.

ЛАГЕРЯ УНИЧТОЖЕНИЯ

В ХОРОЛЬСКОМ ЛАГЕРЕ.

Сообщение А. Резниченко. Подготовил к печати Василий Гроссман.

При немцах я, художник Абрам Резниченко, скрывался под именем Аркадий Ильич Резенко, уроженец Кустанайской области, шофер.

В дни отступления — осенью 1941 года — я попал в окружение на левом берегу Днепра.

Раненый, отбившись от своих, я кружил вокруг Пирятина и две недели скитался по лесам, прятался в балках. Войти в город я боялся. Измученный, голодный, обессиленный, вшивый, я, в конце концов, попал в руки немцев. Они заключили меня в Хорольский лагерь.

На небольшом, обнесенном колючей проволокой, участке, томилось шестьдесят тысяч человек. Здесь были люди всех возрастов и профессий, военные и штатские, старики и юноши многих национальностей.

Вся моя сознательная жизнь протекала в советском государстве. Естественно, что мне, советскому гражданину, никогда не приходилось скрывать, что я — еврей.

В первых числах октября 1941 года на виду у многих военнопленных, немецкий солдат нагайкой рассек лицо ни в чем не повинному человеку и крикнул ему, обливавшемуся кровью: ”Ты должен умереть, еврей!” Тогда же всех нас выстроили, этот солдат через переводчика приказал всем евреям выступить вперед.

Тысячи людей стояли молча, никто не двинулся с места.

Переводчик, немец из Поволжья, прошел вдоль шеренги, внимательно вглядываясь в лица.

— Евреи, выходите, — говорил он, — вам ничего не будет.

Несколько человек поверило его словам.

И только они шагнули вперед, как их окружил караул, отвел в сторону за холмы. Скоро мы услышали несколько залпов.

После убийства этих первых жертв перед нами появился гроза Хорола — комендант лагеря.

Комендант обратился к нам с речью:

— Военнопленные, — сказал он, — наконец-то, война закончена. Установлена демаркационная линия — она пролегает по Уральскому хребту... По одну сторону хребта — великая Германия, по другую сторону — великая Япония. Еврейские комиссары, как и следовало ожидать, бежали в Америку. Но мы, немцы, найдем их и в Америке. По воле фюрера, вы, военнопленные, завтра же будете отпущены домой. В первую очередь мы освободим украинцев, потом русских и белорусов.

В Хорольском лагере, устроенном на территории бездействующего кирпичного завода, был всего лишь один полусгнивший, на покосившихся столбах, барак, — единственное место, где можно было хоть как-нибудь спрятаться от осеннего дождя и стужи.

Немногим из нас — шестидесяти тысяч пленников — удавалось туда проникнуть.

Однажды я попал в барак.

Плотно прижавшись друг к другу, стояли обитатели лагеря. Они задыхались от вони и испарений, обливались потом. Уже через минуту я понял — лучше на дождь, лучше одеревенеть под осенним ветром, чем оставаться здесь. Но как вырваться? Крича, я по спинам и плечам соседей стал пробираться к единственному выходу. Меня толкали, отбрасывали в сторону. Со слепой настойчивостью я лез и лез вперед, навстречу тем, кто во что бы то ни стало хотел попасть в барак...

В 5 часов утра нас подымали на завтрак. Тысячи людей тотчас же выстраивались друг другу в затылок. Вонючее жидкое пойло (в сравнении с ним баланда казалась лакомством) выдавали медленно. Многим поэтому приходилось ”завтракать” поздно ночью.

Почти ежедневно, а иногда и по нескольку раз в день, комендант лагеря появлялся у места раздачи пищи. Он пришпоривал лошадь и врывался в очередь. Много людей погибло под копытами его лошади.

Около бочек с горячим пойлом стояли немцы-кашевары, гестаповцы и их верные помощники — фольксдойчи.

— Юде?

— Нет, нет!

— Жид.

И несчастного выталкивали из очереди.

Был такой случай: полуголого, застывшего, грязного, покрытого коростой человека, изобличенного гестаповцами в том, что он еврей, подняли над толпой и, раскачав, головой вниз бросили в куб с горячим пойлом.

Несколько минут его держали за ноги. Потом, когда несчастный затих, кашевары опрокинули куб.

Часто в Хорольский лагерь приводили новые партии пленных евреев. Их приводили под усиленным конвоем, на руках и на спинах у них были нашиты опознавательные знаки — шестиугольные звезды. Евреев гнали по всему лагерю, посылали на самые унизительные работы, а к концу дня, на глазах у всех, уничтожали.

Казни в Хорольском лагере были разнообразны, немцы не ограничивались расстрелами и повешением.

На евреев натравливали овчарок, овчарки гнались за бегущими врассыпную людьми, набрасывались на них, перегрызали им горло и мертвых или умирающих волокли к ногам коменданта...

К молодому врачу-еврею подошел патрульный и с криком ”юде” — выстрелил. Патрульный стрелял в упор. Истекая кровью, врач упал, пуля раздробила ему челюсть. Немцы подняли его, и, держа за руки и ноги, бросили в яму. Яму тут же стали засыпать. Врач все еще дышал, земля над его телом шевелилась.

В лагере началась повальная дизентерия. Ежедневно умирали тысячи.

Счастливейшим среди нас считался тот, у кого сохранился котелок, — его уступали соседу за часть дневного рациона. Люди, не имевшие котелков, подставляли кашевару пилотку или вырванный рукав гимнастерки...

Жители ближайших деревень старались передать пленникам хоть какую-нибудь еду.

Парню из Золотоноши жена принесла однажды мешочек с продуктами. Этот мешочек ей удалось перебросить через проволочное заграждение. Счастливца обступили. Испуганными глазами он глядел на собравшихся.

— Братики, люденьки, вас тысячи, а я один, — шептал он. — И торбинка у меня одна... Разве я накормлю вас?

И он обхватил руками буханку хлеба и прижал ее к себе, как ребенка.

Три с половиной месяца я провел в этом лагере; декабрь уже был на исходе.

Время от времени из того или другого района в Хорольский лагерь прибывали старосты. Они договаривались с администрацией об освобождении своих земляков.

С завистью я приглядывался к тому, как отбирают людей. Я знал: никто за мной не придет. Я присматривался к тому, как держат себя счастливцы. И однажды (вызывали лохвицких) я решил испытать судьбу.