...Трое суток, по утверждению местных жителей, ямы колыхались, оттуда неслись стоны и хрипы...

Кроме трехсот человек, оставленных в Браилове гестаповцами, из погребов и тайников к вечеру вышли еще человек двести. Для них было отведено гетто. Только в голове немцев могли родиться ”законы”, которые были утверждены для этого гетто: мертвых из гетто не выносить, а глубоко зарыв в землю, заровнять место. В случае рождения ребенка, расстреливается вся семья. Если в доме будет найдено хоть несколько граммов масла, мяса, хоть одно куриное яйцо — семья подлежит расстрелу.

Через полтора месяца состоялась вторая ”акция”. На этот раз из пятнадцати портных было оставлено пять, из восемнадцати сапожников — шесть и т. д. Кто мог — бежал из Браилова. Река Ров, протекающая через местечко, служила границей с Транснистрией, и через нее перебралось около трехсот человек. Большинство из них нашло убежище в Жмеринском гетто. В апреле были расстреляны последние евреи Браилова. Через месяц румынская жандармерия Жмеринки выдала германской полиции 270 браиловчан, их погнали строем в Браилов и там расстреляли у этой же гранитной кручи.

...В июне 1942 года у въезда в Браилов немцы повесили плакат: ”Город без жидов”.

* * *

Мне пора было уезжать.

У меня к вам большая просьба, — обратился ко мне портной Абрам Цигельман. — Вы дружили с моими детьми и хорошо знали всю семью, вам я могу открыть свое сердце. Знаете, мне бывает страшно жить на свете. Сейчас мне уже шестьдесят лет. Я остался на старости совсем одиноким — без семьи, без друзей, без родных. Жить не для кого. Но у меня кипит злость в душе. Неужели Браилов, откуда вышло 25 врачей, 20 инженеров, бог знает сколько юристов, художников, журналистов, командиров, неужели Браилов превратился в пустыню? Вы правильно сделали, что приказали срубить вывеску ”Город без жидов”, но вот вы уезжаете. А я не хочу, чтобы Браилов был без евреев, я останусь здесь. Пусть первое время даже один. Единственное, о чем я вас прошу: помогите вернуть мою швейную машину, я ее узнал в доме бежавшего полицейского. Можете не беспокоиться, портной Цигельман сумеет заработать себе на жизнь. А в свободные часы я буду сидеть там, на мельнице, у ямы. Там похоронено все, что у меня было, там ведь и все ваши...

Через несколько часов машина была водворена в дом Цигельмана. Когда я уезжал, в местечке был слышен порывистый стук швейной машины. Единственный портной Браилова приступил к работе...

ЧТО Я ПЕРЕЖИЛА В ХАРЬКОВЕ.

Письмо Марии Марковны Сокол. Подготовил к печати Илья Эренбург.

24 октября 1941 года в Харьков вступили немцы. Трудно передать охвативший меня ужас. Ведь только безвыходное положение заставило меня, еврейку, остаться в Харькове.

Фашисты показали себя уже в первый день. На площадях висели повешенные. На следующий день немцы начали грабить. В квартире нельзя было сидеть, то и дело раздавался стук в дверь: ”Открывай!” Они брали все — продукты, носильные вещи. Потом начали хватать заложников. Гостиница ”Интернационал” была переполнена несчастными жертвами. Стекла там были выбиты, комнаты переполнены: ни лечь, ни сесть. При допросе арестованных избивали. Их держали дней десять, потом полумертвых расстреливали.

Однажды народ собрался на площади перед зданием обкома — там было радио. Я шла мимо за водой. Вдруг мы видим, как с самого верхнего балкона спускают на веревке молодого человека. Мы сначала не поняли, в чем дело. Думали, это — какое-то представление. Раздался раздирающий душу крик: ”Спасите!” Несчастный повис на балконе. Народ в ужасе разошелся по домам.

Это было утром после тяжелого сна.

Как будто я во сне предчувствовала будущее: из нашего дома потребовали десять евреев на работу. Я в их число не попала. После работы эти люди были отправлены в ”Интернационал” как заложники. Я стала ждать, когда придет мой черед.

15 декабря 1941 года потребовали в заложники всех евреев нашего дома. Я решила не дать себя в руки злодеям и покончить жизнь самоубийством. Яда у меня не было, но я нашла лезвие для бритвы. Раз десять я резала руку, но по неопытности не могла добраться до вены. От потери крови я лишилась сознания. Очнулась я от стука в дверь. Мне сообщили, что сегодня, 15 декабря 1941 года, все евреи обязаны покинуть город и направиться в бараки за тракторным заводом — это в 12 километрах от Харькова. У меня текла кровь из раны, я плохо соображала. Я направилась на Голгофу.

Трудно описать эту картину — 15 тысяч, а может быть, и больше, шли по Старо-Московской улице к Тракторному. Многие тащили вещи. Были больные, даже парализованные, их несли на руках. Путь от Старо-Московской до Тракторного был усеян трупами детей, стариков, больных.

К ночи мы дошли до нашего нового местожительства. Я вошла в барак. Вместо окон были большие просветы без стекол, двери не закрывались. Сидеть было не на чем. Дул ледяной ветер. Я ослабла от потери крови и, ничего не помня, свалилась на землю. Очнулась я от крика: кричали женщина и ребенок. Народ все прибывал, было очень тесно, и в темноте кто-то упал на женщину с грудным ребенком. Крошка вскрикнула. Мать, видя, что дитя больше не шевелится, стала кричать: ”Спасите! Это все, что у меня осталось, — мужа и сына повесили”. Но что можно было сделать? Свет зажигать запретили. Крошка погибла.

Я попала в плохой барак. Нас было пятьдесят человек. Счастливцы купили кровати, на каждой помещалось пять-шесть человек. Морозы стояли очень сильные. Я спала на полу, руки и ноги коченели. Меня ожидало новое испытание. У меня есть единственная сестра. Она давно, тридцать лет тому назад, крестилась, и в паспорте у нее значилось ”русская”. Я лежу на полу и вспоминаю прошлое. Вдруг как-будто кто-то меня толкнул. Я оглянулась, и вижу мою единственную дорогую сестру. Четыре дня она провела в бараке со мной. Нашлись добрые люди, они помогли ей убежать. У нее был ”русский паспорт”, и ей было легче помочь, чем мне. Чтобы не вызвать общего внимания, мы с ней не простились. Я только посмотрела на нее, хотела взглядом передать все.

Рана на руке не закрывалась. Я страдала от холода и голода. Немцы пускали нас на базар или за водой, если мы им давали за это вещи. Иногда немцы убивали. Я видела, как шел мальчик. Немец его подзывает: ”Эй, жиденок!” Когда мальчик подошел, немец швырнул его в яму и придавил ногой, потом выстрелил. До приказа об общем расстреле каждый день они убивали человек пятьдесят. Однажды они объявили: ”Если ночью будет слышен детский плач, расстреляем всех”. А как можно было требовать от малюток, чтобы они не кричали? Перепеленать их нельзя было, они лежали мокрые, на морозе, молоко у матерей перегорело от всех переживаний, кормить было нечем.

Мне удалось перейти в другой барак — №9. Этому бараку повезло — он пошел на расстрел последним.

Немцы хотели вывезти нас на казнь обманом. На третью неделю они объявили: желающие уехать на работу в Польшу, Лубны, Ромны, выйдите вперед. Меня как иголкой кольнуло в сердце, и я вспомнила свой зловещий сон. Записались 800 человек. Я видела, как их сажали в машины, вещи не позволили взять с собой.

Вскоре мы услышали выстрелы. На следующий день уже не спрашивали, кто хочет ехать: хватали женщин, отрывали от них детей и швыряли в фургоны. Мужчин гнали пешком.

Набравшись сил, я пошла в соседний барак. Это был ад: мертвые люди, посуда, пух из подушек, одежда, продукты, кал — все было перемешано. В одном углу на кровати лежала мертвая женщина, опустив руки, а маленький ребенок сосал ее мертвый палец. В другом углу лежал мертвый старик.

Не помню, как я добежала до своего барака. Мне тогда очень хотелось жить. Я завидовала собаке, кошке, — они имели право на жизнь, их никто не преследовал, а я, только за то, что я — еврейка, должна умереть.

Каждый день мы с раннего утра сидели и ждали смерти. Однажды нам дали передышку. Из Салтова доносились орудийные выстрелы. Обреченные думали, что это подходят наши войска. Они говорили: ”Нас спасут”. Обнимали друг друга, плакали. Должно быть, у меня крепкие нервы, если я все это выдержала.