”Из-за него может погибнуть вся наша семья, отведи его в гетто”, — твердила она мне и однажды сама пошла со мной и Марком и оставила его у дедушки.

Но сдав мальчика, я никак не могла успокоиться. ”Ведь он погибнет”, — думала я. Каждый день я ходила в гетто и украдкой от полицейских, передавала через проволоку продукты. Алека в это время я успела записать на свое имя как своего ребенка и никогда с ним не расставалась. Однажды меня потащили в полицию и стали допытываться, откуда у меня мальчик.

”Ты, наверное, за большие деньги решила спрятать еврейского ребенка”.

Я все отрицала, даже когда меня начали стегать плеткой. ”Мой ребенок — и все”. К счастью, Алек испугался, когда меня начали бить, схватил меня за платье и стал кричать: ”Мама, мама”. Меня отпустили.

Но тогда Полина Осиповна потребовала, чтобы я с мальчиком уехала от них. Я наняла себе комнатку на дальней улице, где меня не знали.

Между тем в гетто стали евреев расстреливать. Меня ужасно мучила мысль о Марике. Я решила: будь что будет, но мальчика надо забрать. И однажды во время свидания с Анной Борисовной, она украдкой от полицейских вывела мне Марка за проволоку.

Полина Осиповна несколько раз через соседей запугивала меня, что я погублю и их и себя. Но я твердо решила лучше погибнуть вместе с детьми, но никуда их не отдавать. Ведь у них, кроме меня, никого больше не было на всем свете. В это время уже ни дедушки, ни Анны Борисовны в гетто не стало, наверное, их расстреляли, как и других.

Вскоре мне удалось вписать в свой паспорт и Марка.

Правда, для этого мне пришлось крестить обоих мальчиков. Сделал это один хороший батюшка в соседней деревне.

С этих пор я уже никуда детей от себя не отпускала. Уходя на работу, я запирала их в комнате, оставляла еду, и Марк, как большой ухаживал за малюткой, он понимал, что от этого зависит их жизнь.

Несколько раз я должна была менять место работы, как только дети возбуждали подозрение. Каждый день я дрожала за их жизнь.

Но я знала, что немцам у нас не жить, ибо рано или поздно придут наши. И я сохранила детей живыми и здоровыми”.

МЕНЯ УДОЧЕРИЛА СЕМЬЯ ЛУКИНСКИХ.

Сообщение Полины Аускер-Лукинской Подготовил к печати В. Ильенков.

20 июня 1941 года я выехала из Минска, где училась на втором курсе Медицинского института, в г. Борисов, чтобы повидаться с родителями перед отъездом на работу в пионерский лагерь. Я должна была выехать 23 июня, но отъезд не состоялся: 22 июня я услышала по радио о нападении немцев на нашу Родину.

Немцы пришли в Борисов в первых числах июля. Я не успела эвакуироваться. Напуганная рассказами о зверствах немцев, я никуда не выходила в течение двух недель. Немцы ходили по домам, интересовались национальностью населения и забирали лучшие вещи. 25 июля немцы начали создавать гетто. Еврейское население должно было покинуть свои дома и переселиться на окраину города, на участок, огражденный колючей проволокой и заранее очищенный от русского населения.

Нам было запрещено сношение с внешним миром: на всех улицах и единственных входных воротах немцы повесили вывески: ”Жидоуски равноваход заборонен”. Каждый шаг наш контролировался внешними полицейскими и полицией внутри гетто. Выход из гетто разрешался только по специальным пропускам.

В гетто все население обязано было носить на левой стороне груди и на спине нашивки ярко-желтого цвета. Если нашивка отсутствовала или была закрыта платком, полагался расстрел.

Был издан приказ для русских: ”При встрече с жидом переходить на другую сторону улицы, поклоны запрещаются, обмен вещей также”. За нарушение этого приказа русские подвергались той же участи, что и евреи.

Вот как протекал день... Все работоспособные должны были явиться на особо отведенную площадь в 6 часов утра, затем людей распределяли по партиям и под конвоем отправляли на работу. Уходя на работу, ни один еврей не знал: вернется он в гетто, или нет. Пайком для всех работающих были 150 граммов хлеба. Начался голод. От голода, адской работы и скученности начались инфекционные болезни, многие умирали, лекарств не было.

Немцы приказали населению гетто сдать все теплые вещи: шубы, валенки, джемпера, перчатки, фуфайки и т. д. Затем последовал приказ о сдаче золотых и серебряных вещей. Немцы угрожали расстрелять 500 человек — за несдачу теплых вещей и 1200 за несдачу золотых вещей. После этого приказано было сдать все шелковые вещи: рейтузы, комбинации, трикотаж. Когда все вещи были отобраны, немцы наложили контрибуцию в 300 тысяч рублей.

А затем началось массовое истребление еврейского населения. Все евреи в местечках и деревнях были уничтожены.

21 октября в 6 часов утра гетто в Борисове было окружено полицейскими. Я жила в центре гетто и слышала крики и детский плач вокруг: людей хватали, грузили в машины и увозили ”на работу”, то есть на расстрел. В 4 часа дня 20 октября забрали моего отца, мать и других родственников и тоже увезли. Я слышала, как кричала мать, просила о помощи... Но что я могла сделать? Я с двумя маленькими братьями (5 и 11 лет) скрывалась на чердаке и оттуда видела, как уводили людей на казнь. Немцы расстреливали евреев три дня. Палачи старались обставить это массовое убийство людей так, чтобы оно оставалось в тайне. Хождение по близлежащим улицам было запрещено; на кожевенном заводе, прилегающем непосредственно к гетто, на три дня была прекращена работа. Из гетто уходили машины, нагруженные людьми, а назад возвращались с вещами убитых. Убежать было невозможно — вдоль улиц стояли полицейские и открывали бешеную стрельбу, если кто-нибудь пытался скрыться.

Сидя на чердаке, я слышала пьяные голоса полицейских, которые искали в нашем доме добычу и тут же делили ее. Кричала девушка, которую они истязали за попытку к бегству. Она кричала: ”Я русская!” — но ее убили.

На третий день на чердак, где мы скрывались, ворвались полицейские. Приказав всем лежать с поднятыми вверх руками, они обыскали нас, отняли деньги и ценные вещи, присоединили к партии человек в 60 и повели на расстрел. Больных, которые не могли идти, расстреливали на месте.

Нас привели в Разуваевку, вблизи от аэродрома, в 2-3 километрах от города. Здесь было место казни: земля была свежевскопана, и видны были даже человеческие головы, не засыпанные землей. Нас заставили раздеться, обнаруженные при нас фотографии и документы были изорваны, затем нам раздали лопаты и приказали рыть ямы. Стоило на минуту остановиться, тотчас же полицейский бил прикладом в спину. Я отставала от других, так как должна была вырыть яму не только для себя, но и для моего младшего брата, и меня часто били за то, что я отставала, а немцы, стоявшие недалеко с фотоаппаратами, хохотали.

Когда ямы были готовы, нас расставили лицом к яме, и я поняла, что нас будут расстреливать в спину. Я стояла в самом конце шеренги, ближе всех к группе немцев. Среди них находился один австриец, в части которого я работала как поломойка. Я взглянула на него, и он узнал меня, махнул мне рукой, и я, не обращая внимания на полицейских, побежала к нему. Начальник полиции Ковалевский потребовал, чтобы я назвала свою фамилию, но австриец сказал, что он знает меня как русскую. Он отвел меня в сторону, усадил в машину и повез в Минск. Отъезжая, я услышала стрельбу из пулеметов, — это расстреливали ни в чем неповинных людей. За три дня было убито свыше 10 тысяч евреев.

Километрах в двадцати от Минска меня высадили из машины и сказали: ”Спасайся как можешь”. Я провела ночь под открытым небом, вздрагивая от каждого шороха. ”Куда же идти?” — думала я. Утром я направилась в Минск, где прожила два года, — там были знакомые и родственники. Минск был очень разрушен, особенно в центре. Документов у меня не было никаких, и я отправилась в Минское гетто. Здесь я рассказала о том, что произошло в Борисове. Пробыв один день, я решила двигаться дальше на восток, ближе к фронту, чтобы перебраться на нашу землю.