Нас сменили другие, и теперь мы идем копать могилы. Роем яму у сожженной кладбищенской синагоги. Земля так замерзла, что приходится откалывать куски, как от камня. Не замечаешь, как из закушенной губы идет кровь. Нет ясных мыслей, все какие-то обрывки. Внешне спокоен, закуриваю, сплевываю кровь и продолжаю кусать губы. Наконец, мы пробили замерзший слой земли, вырубаем корни, и яма начинает заметно углубляться. Могила большая, приблизительно 2 на 5 метров. Мы уже по грудь в земле, выроем еще метр и начнем хоронить. Часть трупов уже перенесли, их пока уложили у уцелевших стен синагоги, некоторые прислонены в полусидячем положении.

К нам подходит полицейский и предупреждает, чтобы теперь никто не выходил с кладбища, и не подходил к ограде. Оказывается, что некоторые — крайние — улицы не успели за ночь очистить, и сейчас проведут последнюю колонну. Полицейский предупреждает, что любопытных будут расстреливать. Прислушиваемся и ждем. Ждать не долго, раздаются знакомые окрики. Над оградой появляются головы и плечи конных стражников, за оградой — шарканье многих ног. Железные ворота кладбища не достигают до земли на 25—30 сантиметров. Стоя в яме, можно видеть бесконечное количество ног. Ноги движутся осторожно, мелкими шажками, точно боясь поскользнуться. Все женские, иногда мелькают маленькие, детские ножки; кто-то ощупывает дорогу палкой. В маленьком домике напротив кладбища, в мансардной комнате, раздвинута занавеска, и в окне видны лица нескольких женщин. В них выражение ужаса, немой упрек и сочувствие.

Ноги жертв и головы всадников. Как много они говорят: как ужасны эти ноги, сколько наглости и удовлетворения в этих головах и плечах. У нас нет оружия, есть только ненависть и жажда мести, этим горю не поможешь. За оградой удивительная тишина, изредка слышится детский плач или окрик погонщиков. Ног больше не видно, всадники медленно удаляются. Одна из женщин в окне подносит к глазам платок. Занавеска опускается. Перед нами спокойно лежат и полусидят трупы. Их лица не изменились...

Яма готова, но хоронить будет другая смена, она уже явилась, и мы можем пойти отдохнуть. Почему-то снимаю с руки обручальное кольцо и зарываю на дно могилы. С ним я хороню прошлое и надежду.

Идем к первым воротам, чтобы взглянуть на новопривезенные трупы, может быть, среди них будут близкие. Идем по узкой снежной дорожке, среди старых могил. Солнце уже низко и бросает длинную неровную тень. На этом кладбище похоронен мой отец. Кладбище старое, на нем уже много лет никого не хоронили. Не ждало оно такого наплыва покойников. У ворот ряды трупов не уменьшаются: вхожу и приглядываюсь. Несколько знакомых лиц — старики. За кустами, метров 70 налево от ворот, к готовой могиле спешно несут трупы. Носилки как будто окрашены в красный цвет, так обильно пропитаны они кровью.

Солнце все ниже. Надо торопиться с работой. Ямы быстро засыпаются мерзлым песком. Вырастает большой светложелтый бугор. Все тихо, только за оградой движение, слышно поскрипывание саней и тележек, направляющихся на кладбище. И вот как бы по молчаливому уговору 40—50 евреев становятся полукругом, лицом к востоку, у могилы. Вперед выходят те, кто только что похоронил своих матерей и отцов. Я не молюсь — не умею, но стою, как завороженный, не ощущая тела, только сердце готово выскочить из груди, по затылку ползут мурашки.

Я слов молитвы не понял, и смысл мне непонятен, знаю только, что эта картина каленым железом выжжена в моей памяти.

Сумерки. Улица, по которой мы проходим, еще не убрана, трупов нет, на их месте остались пятна.

Наша квартира полна народу. О происшедшем стараемся не говорить, по крайней мере, сейчас.

Прилег и тотчас заснул без снов и кошмаров. Часам к десяти проснулся. Медленно прихожу в себя. Напротив на тахте сидит Герцмарк, сжав голову руками. Глаза его полны слез, но лицо сухое. Губы его только повторяют без конца: ”бедные, бедные״. Как ножом полоснуло по сердцу. Мигом все предстало в живых и ярких красках. Я увидел, как в нашем маленьком домике разлетаются двери, как в него врываются люди с зелеными повязками. Аля наспех закутывает Диму, выхватывает из кроватки сонную девочку. Мама помогает дрожащими руками. Аля с мешком за плечами толкает колясочку с девочкой, мама тоже с мешком на спине — ведет за руку Диму. Они становятся в колонну, ждут, мерзнут, ждут. Что было у них на душе, что они переживали?.. Эту тайну они унесли с собой...

РАССКАЗ СЕМЫ ШПУНГИНА (Двинск).

Подготовил к печати О. Савич.

Мне 16 лет. Когда пришли немцы, мне было 12. Я тогда перешел в пятый класс. Мы жили в Двинске, на улице Райниса, 83/85. Отец, Илья Шпугин, был фотографом. Еще у меня были мать и 6-летняя сестра Роза.

Когда пришли немцы, мы всей семьей, со многими друзьями ушли из Двинска пешком. Шли под бомбежкой. Дошли до самой Белоруссии, и тут немцы нас обогнали. Мы поняли, что дальше не проберемся, и вернулись в Двинск.

В Двинске евреев ловили на улицах и уводили в тюрьму, где над ними очень издевались. Их заставляли без конца ложиться на землю и вскакивать и пристреливали тех, кто не мог делать это быстро. Мы не дошли до своего дома, наш дом сгорел, и мы на некоторое время поселились у бабушки, а потом нас перевели в гетто. Это было ”счастьем”, потому что в тюрьме расстреляли много народу. Их убивали во дворе и в железнодорожном саду.

20 июля все евреи, оставшиеся в живых, оказались в гетто. Оно было устроено на другом берегу Двины, напротив крепости, в старом здании. Немцы сами говорили, что оно не годится и для лошадей. С нами был доктор Гуревич. Он сказал, что дети не проживут здесь больше двух месяцев. Но дети прожили дольше.

Было очень тесно и грязно. И очень холодно: жили без стекол, а здание было каменное. Приблизительно недели через две немцы велели всем старикам (не помню точно, кажется старше 65 лет) собраться во дворе и сказали, что их переведут во ”второй лагерь”. Вместо этого стариков расстреляли. В то же время расстреляли всех, кто приехал в Двинск из других мест. Вещи убитых палачи брали себе.

Потом началась ”сортировка”. Это делалось почти каждый день. Собирали людей и делили их на две группы. При этом никто не знал, почему его включают в ту или иную группу, и что будет с его группой: поведут на работы или на расстрел.

Палачи очень часто бывали пьяные.

Было очень холодно. А немцы еще объявили вдруг ”карантин”. Во время карантина нельзя было уходить в город даже на работу. А выдавали нам 125 граммов ужасного хлеба и воду с гнилой капустой. Люди начали пухнуть от голода. Одна женщина по фамилии Меерович, у которой было семь детей, тайком пыталась попросить хлеба у рабочих, работающих возле гетто. Ее поймали и расстреляли на глазах у всех. Детей ее убили 1 мая 1942 года.

Я заболел брюшным тифом, и меня спрятали в самом гетто, чтобы немцы не убили; я поправился.

Нашей семье везло до 6 ноября. Мы даже удивлялись, что все четверо еще уцелели. Папа работал; он тайком приносил немного еды. Он недоедал того, что ему давали на работе, и тайком приносил это в гетто.

6 ноября началась большая сортировка. Одна женщина, которая стояла недалеко от нас, бросилась бежать. Ее не поймали, и немцы объявили, что за нее расстреляют десять других. Уже отобрали мою мать и сестру, и они вышли из рядов. Должен был идти и я. Но я схватил маму за руку, а она держала сестру, и я втащил их обратно в толпу. А толпа была густая, искать в ней было долго, и немцы не обратили на это внимания.

9 ноября, мужчины, которые работали у немцев, в том числе мой отец, ушли. А после их ухода всех выгнали во двор. Велели сперва, чтобы из толпы вышли члены назначенного немцами ”комитета”, а потом — чтобы отдельно построились медицинские работники с семьями. Не знаю, как я догадался, что остальных убьют. Я бросился к медицинским работникам и стал умолять, чтобы кто-нибудь объявил меня своим сыном. Зубной врач Магид, у которого была маленькая дочь, сказал мне: ”хорошо”. Тогда я кинулся к матери и сестре. Но я уже не нашел их. Я обегал всех, я кричал: ”Мамочка! Роза!” Никто не отзывался. Оказалось, что одну партию немцы уже увели. Вероятно, мама и Роза были в этой партии. А я помнил, как я все спрашивал маму, когда нас вывели во двор: ”Мама, куда нам идти?” И Роза тоже спрашивала маму, куда идти. Мы ведь понимали и Роза тоже, что одних будут убивать, а других оставлять. А мама отвечала: ”Не знаю”. Я хотел отвести Розу, а потом маму к медицинским работникам и умолить кого-нибудь, чтобы их тоже выдали за членов семьи. Но я опоздал.