Недалеко от Николаева я на кургане увидела замерзшего старого еврея. Как я узнала, это был счастливец, убежавший от фашистских палачей. В Кори я узнала о трагедии трех маленьких братьев. Три мальчика — восьми, десяти и одиннадцати лет, убежали, когда их родителей гнали к колодцу. Дело было осенью, а глубокой зимой они вернулись назад в деревню Кори. Они пришли, потому что у них не было пристанища. Они вернулись к родному дому. Тут уже жили новые хозяева. Дети долго стояли у своей хаты, ни о чем не просили, даже не плакали. Потом их отвезли во Фрайдорф и там убили.
Однажды, бродя по степям, я нашла пачку листовок: среди них была листовка с новогодней речью товарища Калинина. Из нее я узнала об успехах нашей Красной Армии. Я снова почувствовала себя человеком — ведь обращение: ”Дорогие братья и сестры!” относилось и ко мне лично. В этот момент мне показалось, что я вижу, как навстречу мне движется наша могучая Красная Армия, а впереди ее — товарищ Сталин.
Я спрятала две листовки и, приободренная, пошла дальше. На землю спустился густой туман, и я сбилась с дороги. Оставаться в степи на ночь означало замерзнуть или попасть в руки патрулировавших полицейских. Я приготовила нож, чтобы перерезать себе кровеносные сосуды. Вдруг раздался где-то вдалеке лай собаки, и я пошла по этому направлению. Когда я добралась до деревни, туман несколько рассеялся. Это была деревня Красный Пахарь. Я зашла в хату и попросилась переночевать. Хозяева согласились. Вечером мы разговорились, и они сказали, что согласны меня оставить, что я могла бы у них нянчить ребенка, но за это я должна дать им какие-нибудь вещи. Я предложила им часы, и они согласились меня оставить и кормить (если староста разрешит).
На следующий день я познакомилась со старостой Новогребельским Иваном Назаровичем. Он согласился меня оставить, несмотря на то, что я не прошла регистрации у немцев. С первых же слов я почувствовала, что Новогребельский — наш человек. Я стала бывать у них. Жена его, Вера Егоровна, оказалась тоже очень симпатичным человеком. От них я узнала, что немцы грабят население, забирают скот, птицу, облагают непосильными налогами, а комендант избивает людей. Телесное наказание стало обычным явлением. Я видела женщину, которая в течение месяца лежала на животе после телесного наказания. Немцы стали усиленно отправлять молодежь в Германию.
Однажды я тайком навестила в Евпатории своих друзей, принесших мне в свое время паспорт, и достала у них морфия. Мое положение в деревне становилось все более и более опасным. В последний мой приезд в Евпаторию я узнала от соседей, что сын мой в феврале месяце ушел из Крыма с намерением перебраться через линию фронта. С плеч как гора свалилась. Когда я вернулась в деревню и зашла к Новогребельскому, он предложил мне остаться у них ночевать. В этот вечер он открыл мне тайну: у него было радио. У них существовала организация, куда, кроме старосты, вошли его брат, старый партизан Суслов, работавший счетоводом, жена старосты, теща, шурин, колхозница Оксана Никитич и три человека из другой деревни. Новогребельский стал ”принимать сводки”, поручал мне переводить их на немецкий язык. Суслов печатал, другие люди разносили их по деревням. Я была счастлива, что могла выполнять хотя бы маленькую работу. Это служило некоторым оправданием моего существования. Я также переводила на русский язык наши листовки, сбрасываемые с воздуха и предназначенные для немцев. Суслов их печатал. Но счастье мое длилось недолго. В последних числах сентября при регистрации паспортов в деревне я была опознана прибывшими из Евпатории регистраторами. Через несколько дней я бежала. Новогребельский дал мне справку, что я состою на бирже. Я присоединилась к уходившим на Украину двум женщинам, эвакуированным в нашу деревню немцами и имевшим паспорта. С большим трудом мне удалось пробраться через Перекоп. Мы добрались до села Рубановка, Запорожской области, где я встретилась с нашим пленным, пробиравшимся из лагеря к линии фронта.
После освобождения судьба послала мне огромную радость. От приятельницы моего сына я узнала, что он в свое время пробрался к нашим, учился в Нальчике, был лейтенантом, его видели на Южном фронте в 1943 году. Жив ли он сейчас — не знаю. Я от него никаких сведений не получаю. Но мысль о том, что он вырвался из позорного плена, что он защищает Родину, для меня является огромным счастьем.
УБИЙСТВО В ДЖАНКОЕ.
Подготовил к печати Лев Квитко.
Перед войной у нас распевали красивую, бодрую песню о еврейском крестьянстве Джанкоя. Песня заканчивалась веселым припевом: ”Джанкой, Джанкой”. Но вот пришел зверь-Гитлер и перерезал Джанкою горло.
Григорий Пуревич, механик машинно-тракторной станции, обслуживающий еврейские колхозы района, жил в Джанкое во время массовых убийств.
Он привел меня к еврейскому лагерю и рассказал:
— Здесь, на чердаке молочного завода, в самом центре Джанкоя, немцы заперли многие сотни евреев, согнанных сюда из окрестных деревень и из города. Теснота и скученность были здесь невыносимые. Дети изнывали от голода и жажды. Каждое утро мы находили несколько умерших. Со мной было так: за несколько дней до прихода немцев меня пригласил на работу директор колейской мельницы. Жена моя с детьми осталась в городе, она — русская. Куда же я, шестидесятилетний человек, пущусь в эвакуацию? Как-нибудь переживем тяжелое время... Пошел я с Колей к директору мельницы, пробыл там несколько дней, но, когда там начались всякого рода разговоры, я не захотел подвергать опасности приютивших меня людей и вернулся в Джанкой.
— Прихожу домой и застаю там немцев.
Ты кто такой? — спрашивают.
— Хозяин! — говорю.
— Пошел вон отсюда!
И меня выкинули. Жены, двух моих дочерей и мальчика не вижу. Они спрятались.
В чужой разрушенной комнате, неподалеку от моего дома, я провел три дня без воды, без хлеба, без каких бы то ни было сведений о моей семье. Вскоре немцы уехали, и я занял свою квартиру. Члены моей семьи вышли из укрытия.
Дня через два являются полицаи.
— Ты кто такой?
Показал им старую бумажку из сберкассы, в которой я написал, что я — караим. Они посмотрели и ушли.
Все евреи Джанкоя были уже на чердаке молочного завода. Их гоняли на тяжелые работы — камни таскать. Надзиратель следил, чтобы камни, даже самые тяжелые, таскали в одиночку. Кто падал под тяжестью, того пристреливали на месте.
Пришли, чтобы меня и мою соседку-караимку забрать в гестапо.
— Я — мусульманка, — заявила соседка.
— А ты кто? — спросили меня.
Соседку отпустили, а меня отослали на завод.
Когда я очутился на проклятом чердаке и увидел, что там творится и что сталось за две-три недели с самыми здоровыми и крепкими колхозными людьми, я чуть с ума не сошел. В углу суетилось несколько человек. Оказалось, что сапожник Кон повесился... Я знал этого молодого, веселого человека. Меня это потрясло, но остальные отнеслись к этому, как к обычному делу. В тесноте я встретил всех евреев, которые не эвакуировались из Джанкоя; многих евреев-колхозников из окрестных деревень и неевреев. Крестьян-неевреев здесь держали за то, что они помогали или передавали пищу несчастным.
Среди массы поблекших лиц русские и украинцы ничем не выделялись. Их глаза, как и глаза остальных, выражали горе и гнев. Беда, говорят, всех равняет.
Я выпросился на работу — дорогу мостить. Лучше погибнуть на улице, чем на чердаке.
Немцы выхватывали из лагеря группы взрослых, детей и стариков и гнали их к противотанковому рву, что за городом. Зима, снег, люди голодны и больны, еле плетутся. Гонят. Ребенок лет 34 отстал. Немец бьет его резиновой дубинкой. Ребенок падает, поднимается, и, пробежав несколько шагов, снова падает. И опять резиновая палка ударяет по спине ребенка.
Возле рва их выстроили и начали расстреливать. Дети разбежались в разные стороны. Немцы рассвирепели, стали гоняться за детьми... стреляли в них, ловили и, ухватив за ноги, били об землю.