Мы знаем, что это наша последняя ночь вместе. Увижу ли я еще Алю. С мамой я больше никогда не проведу ночи под одной крышей — в этом я уверен. Любимая, бедная мама, прости меня, что я бессилен оберечь твою старость.

Мирно тикает будильник, стрелка безжалостно совершает свой путь, часы проходят. На плече у меня голова Али, рубашка в этом месте становится мокрой. Беззвучные тяжелые слезы; что происходит в ее душе, в тысячах таких женских душ, этого никто не знает, потому что этого нельзя передать словами... Будильник все тикает.

На дворе уже суетятся люди. Стоят кучками, маленькими группами. Темно, лиц не видно.

Улица уже полна народу. Выхожу из рядов, забираюсь на крыльцо дома, чтобы увидеть, какой длины колонны. Это странное и страшное зрелище. Оно напоминает грандиозные похороны. Многих стариков ведут под руку молодые. Колонна медленно ползет вперед, на Садовниковской улице останавливается. Видно, власти опасаются ”восстания рабов”, потому что на каждом шагу группы из 4—5 до зубов вооруженных фашистов.

Лютый мороз; чтобы не замерзнуть, большинство приплясывает. Если не глядеть на лица, а смотреть только на ноги, можно подумать, что людям весело. Постепенно колонна теряет свой вид и превращается в большую толпу. Люди меняют свои места. Разыскивают знакомых. Издали вижу своего учителя Григория Яковлевича. Он стоит, опираясь на палку. Его глаза распухли от слез и мороза и превратились в еле заметные щелочки. Он смотрит на меня и у него начинают дрожать губы. От волнения он долго не в состоянии вымолвить слова. Он держится за мою руку и судорожно ее пожимает; ”Прощай, Элик, последний раз тебя вижу. Тяжело знать, что скоро я буду уничтожен, как старая никому ненужная тряпка. Будет уничтожена и моя Фанни... Смотри, не падай духом, ты еще молод, ты доживешь до светлых дней. Вспоминай иногда своего старого учителя и друга. Дай я тебя на прощание поцелую”.

В эту минуту проходит полицейский и выкрикивает распоряжение, что все инвалиды и перевалившие за 60 лет могут отправляться по домам.

Толпа ожила и зажужжала. Вдали слышны команда и громкие немецкие голоса. Быстрым шагом по тротуару приближаются Станке, Тухель и остальные.

Станке обходит наш фронт, как на параде. Речь и приказ его лаконичны: ”Теперь 2 часа, бегом по домам, забрать свои пожитки и к 2 с половиной часам собраться у ворот ”Маленького гетто”. Марш!”

Запыхавшись, вваливаюсь в дом. Уже 10 минут третьего, через 20 минут надо быть у ворот. Необходимые вещи летят в чемодан, инструменты в мешок, и одеяло, подушка — в узел. 10 минут могу посидеть ”спокойно”. Узнаю новость — Лиза Л. родила ребенка, роды были очень тяжелые, но и она и ребенок ”вне опасности”.

Уславливаемся с Алей, что куда бы нас ни отослали, что бы с нами ни случилось, при первой возможности мы даем знать о себе нашим друзьям в Зассенгоф. Мы всегда таким образом сможем найти друг друга. С мамой такого уговора нет, он лишний. У мамы губы холодные, лицо каменное. Девочка спит, лежа на животике, из-под одеяла вылезает розовая пяточка. Я прижимаюсь к ней, пяточке щекотно от усов, и она исчезает под одеялом. Диму прижал сильно-сильно. Но он не крикнул. Что с ним будет, куда их денут? Почему, за что? Ненависть, отчаяние, надежда сплелись в один ком. Он давит и сжимает горло. Самые сильные страдания причиняет нам не наше личное горе, а горе наших близких и любимых.

У ворот ”Маленького гетто” уже толпа. Стража следит за порядком, иногда работает прикладом. У ворот, как статуя, стоит красавец офицер, новый помощник коменданта гетто. Он красив, такие глаза, как у него, редко встретишь, но это не человеческие глаза, а просто органы зрения. Они, как светлое прозрачное стекло, как мертвый красивый камень. В них нет ни злобы, ни скуки, ни любви, ни ненависти; они видят, но ничего не выражают. Искать жалости, пощады в этих глазах так же безнадежно, как заставить их смеяться. Хороший помощник коменданта — слов нет.

Герцмарк встретил своего знакомого С. Финкельштейна. Жил он на Ликснас, 26 и намеревается попасть в свою квартиру. Предложил и нам устроиться там же. Торопимся, чтобы успеть прибыть туда прежде других. В этой квартире Финкельштейн еще вчера жил со своей семьей. У него жена и двухлетняя дочь, ему в данную минуту труднее, чем нам; мы в чужом месте. У него каждая мелочь, каждый предмет вызывает образ жены и девочки. Минутами он напускает на себя удаль, то на него находит волна отчаяния, он кидается навзничь и трясется от рыданий.

Виляну улица (она расположена между Большой Горной и Лудзас) короткая и широкая, как площадь. У Большой Горной новые ворота, ведущие из гетто на ”волю”. Вся улица полна народу. Кое-где строятся в колонны. Расхаживают немцы, набирая людей.

Мои товарищи по несчастью, знающие, что это тяжелейшая работа, ищут случая улизнуть. Наконец, колонна в 120 человек набрана. С Московской сворачиваем на узенькую улочку, ведущую мимо фабрики Брауна, и выходим на Двину. На острове лесопильный завод, а остров соединен с береговой дамбой. На этой дамбе длиной в 200-300 метров и прокладывают этот знаменитый кабель. Место для работы зимой неуютное: ветер так и свищет, и мороз сильный.

У фабричной конторы навес, под ним кирки, лопаты, ломы. Ямы роют приблизительно на расстоянии в три с половиной метра одна от другой, потом дно ям соединяют туннелем. Прокопать его можно только лежа на боку или на животе. Самое неприятное и трудное — добраться до мягкого песка. Не зная земляных работ и не умея обращаться с мерзлой землей, это так же трудно, как вырыть яму в камне. Мне часто приходилось зимой вкапывать заборные столбы, да и на военной службе копал землю, так что меня это не пугает. Физически слабому человеку, конечно, эта работа не под силу и для него она мука.

У нас три начальника. Главный инженер — немец. Крупный мужчина с обветренным красным лицом, холодными крошечными глазками, узкими губами и широким подбородком. Говорят, что в молодости он был любителем бокса и в разговоре, для большей убедительности, любит пользоваться кулаками, а иногда и ногами. Работаем по двое над одной ямой. Один из нас откалывает ломом куски мерзлой земли, другой ее отбрасывает в сторону. Не работать на голодный желудок — замерзнешь, мороз наш самый лучший погоняльщик. Днем на 30 минут нам разрешают собраться кучей, это считается, что мы пообедали. В помещение нас не пускают, там рабочие завода, а мы с ними не имеем права разговаривать. Некоторые рабочие уходят с завода на обед домой. Среди них узнаю хорошего знакомого, мы были с ним большие друзья на фабрике, сотрудничали в разных комиссиях и МОПРе. Незаметно для других сталкиваюсь с ним на дорожке, и несколько минут идем рядом. Он сует мне в карман горсть папирос. ”...Фронт приближается, вот мой адрес... Может быть, он вам пригодится”. Незаметно крепко пожимаем друг другу руки.

Вторая половина дня проходит так же, как первая, только трудней работать — очень холодно и хочется есть. Темнеет, немцы нас наскоро подсчитывают, и мы трогаемся. Вот уже забор гетто, видны ворота. Через мгновение по колонне проносится слово ”акция”. В гетто была ”акция”!

Последние десятки метров мы не шагаем, а бежим. Стража в воротах нас не пересчитывает, обыска нет. Часовой не смотрит на нас, неужели, неужели у него зашевелилась совесть? На бегу узнаю, что часть гетто этой ночью была уведена, было много убитых, весь день работали рабочие команды по уборке трупов. Теперь из ”Маленького гетто” пускают в Большое. Бегу к воротам. Постовой, повернувшись к нам спиной, смотрит куда-то в сторону, теперь никто из них не смотрит нам в глаза. Наконец, я за воротами, я в ”Большом гетто”. Улица пуста, ставни закрыты, на многих окнах спущено затемнение. На краю тротуара следы подков, конский помет и лужи крови. Лужи, пятна, полоски, отдельные капли. Видно, что улицу убирали, но местами встречаются втоптанные в снег перчатки, детские галоши. То и дело наступаешь на маленькие медные трубочки — гильзы револьверных пат[ронов. Не заме]чаю, как попадаю ногой в кровь. Странно — мороз, а она еще липкая.