Ее слова начали пробиваться через кирпичную стену и просачиваться мне в мозг. Она вроде как достучалась до меня, я почувствовала, что меня слушают, — только с чего начать? С Джордана, с Маккалти, с Жука и с той вечеринки, с мамы, с ощущения собственной беззащитности — того, что все когда-нибудь закончится, сегодня, завтра, еще через день? Нет, не смогу, это как выколупывать мягкую плоть из улиточной раковины. Когда я все это выложу, я останусь совсем без защиты. Я опустила глаза в пол, пытаясь больше не слышать ее голос, оставаться сильной.

Прошло пять бесконечных часов, и меня отправили домой к Карен, приказав через три дня снова явиться в участок: мне объявят, завели на меня дело или нет. Кроме того, меня на месяц отстранили от занятий. Социальная служба пошла думать, что со мной делать дальше, а меня пока запихали обратно к Карен. Мне оставалось только сидеть и ждать, зная, что впереди у меня новый переезд, очередное «начало», где-нибудь далеко отсюда, от Жука, от моего единственного друга.

Я сидела в своей комнате и бесилась. Ведь это несправедливо. Джордану-то все сошло с рук. Почему они привязались именно ко мне, я ведь только защищалась? Почему они думают, что в другом месте у меня все пойдет по-другому? Когда тебя передают новому опекуну, это ничего не решает, просто сваливают тебя с одной больной головы на другую.

Я врезала кулаком по кровати. Звука почти не было, кулак отскочил — жест получился жалкий. Я встала, провела рукой по крышке комода. Щетка для волос, сережки, пара книжек разлетелись по всей комнате. Этого оказалось мало. Я разодрала футболку. Чуть полегчало. Я переломала что смогла, остальное разбросала. В плейере орали «Чили пепперс». Я дотянулась до него, содрала со стены. Вилка выскочила из розетки, и я со всех сил швырнула плейер в зеркало. Зеркало разлетелось на куски, а плейеру хоть бы что. Я подобрала его и метнула в стену. Осколки пластмассы брызнули во все стороны, но раскололся только корпус. Остатки разлетелись, когда я распахнула окно и швырнула плейер подальше. Упав на дорожку, он взорвался, точно бутылка с молоком.

В комнату влетела Карен. Увидела, что там творится, — вместо вспышки гнева в глазах ее я увидела ледяную ярость.

— Глупая ты, — сказала она. — И что теперь у тебя осталось?

После этого она вышла. Слушая ее тяжелые шаги на лестнице, я сползла по стене, обхватила руками колени. У меня и так-то было немного вещей, а теперь я и те разгрохала, остались только шмотки, что на мне, — считай, всё. Не так уж много.

Я устала от самой себя. Вся эта хрень, с которой я мирилась столько лет — бегая от людей, живя в одиночестве. Только хоть что-то начало налаживаться — и опять нате вам. Я сидела на полу, тугой комочек черной ярости. А потом в голову мне вдруг вползла неожиданно утешительная мысль: у меня больше ничего нет, значит, мне все позволено. Все что угодно. Мне нечего терять.

8

Я проснулась на полу, в окружении обломков моих бывших вещей. Та, последняя мысль, мелькнувшая в голове перед тем, как я заснула, так никуда и не ушла. Мне нечего терять. Что еще они мне сделают, кроме того, что уже решили сделать?

Я посмотрела на часы — идут, хотя стекло и разбито: без двадцати семь. Разогнула затекшие ноги, встала, пробралась к двери. Потом на площадку, потихонечку вниз. Налила апельсинового сока из пакета, сунула хлеб в тостер; когда он поджарился, намазала сверху арахисового масла и вышла, жуя на ходу.

Народу на улицах было немного, хотя все равно стоял тихий гул. В Лондоне он никогда не стихает. Я перелезла через изгородь, слямзила с чужого крыльца бутылку молока — запить хлеб.

Так хорошо мне уже давно не было. Я понимала: рано или поздно меня поймают — будут воспитывать, посадят под замок, переведут к другому опекуну, — но все это будет потом, а сейчас — свобода.

Я спустилась к каналу и выпила молоко, усевшись на шпалы, — там, где у нас с Жуком состоялся тот первый разговор. Краешек неба озарился светом. Свет становился все ярче, все вокруг посерело: здания, стены, вода, небо. Можно было сделать цветной снимок, и он показался бы черно-белым. Прямо как мое настроение — спокойное, приглушенное: я жила в «сейчас», не думая про «потом».

Я допила молоко — ну, почти допила, — поставила бутылку на край набережной, подобрала горсть камешков. Один за другим швыряла их в бутылку. Некоторые пролетали мимо, было слышно, как они плюхались в воду. Другие попадали в цель — бутылка качалась, накренялась, но не падала. Я поковыряла кроссовкой землю, отыскивая камни покрупнее. Нашла парочку, сосредоточилась. Первым я промазала, он шлепнулся в канал. Второй попал прямо в горлышко, и бутылка на раз рухнула с набережной, с плеском упала в воду. Я встала, подошла посмотреть. Бутылка лежала на боку, из горлышка все вытекали остатки молока, и ее постепенно относило влево, в сторону Темзы. Я подумала: «Нужно было положить в нее какое-нибудь послание». Мне это почему-то показалось прикольно: а ну как какой мой ровесник во Франции или в Голландии выловит из моря мою бутылку, вытащит из нее бумажку и прочтет мое послание: «Да пошел ты!» С приветом из Англии.

Бутылка уже отплыла метров на двадцать. Мне вдруг стрельнуло: а не прыгнуть ли следом, поглядим, куда нас обеих снесет, вот только не хотелось тратить на это последние часы свободы, до того как меня поймают. Мне хотелось попрощаться со своим другом, поэтому я свернула на тропинку, вившуюся по задам магазинов, и двинула к Жуку. Была половина восьмого, в доме никаких признаков жизни. Я подошла к дверям, поднесла палец к кнопке звонка, помедлила. Может, не стоит? Явлюсь вся такая несчастная, нуждающаяся в помощи, да еще в такую рань. Тихонько потянула дверь, так, на всякий случай. Она подалась, и в образовавшуюся щель выплыло облачко табачного дыма.

Я распахнула дверь и вошла, и нате вам — вот она, Вэл, сидит в кухне на своей обычной табуретке, в одной руке чашка с чаем, в другой, как всегда, сигарета. Блин, она что, и дрыхнет прямо здесь?

— Ты там как, лапа? — спросила она. Можно подумать, она меня ждала. — Давай, входи. — Я шагнула поближе. — Эк ты нынче рано. Стряслось чего? — Я кивнула. — Там в чайнике есть чай, возьми себе в раковине кружку, лапа, иди сюда и садись.

В таком виде Жучила нас и застал. Он поднялся ближе к девяти: мы с Вэл сидели рядышком у стойки, допивали второй чайник чаю, а в пепельнице было навалом окурков. Жук ввалился в кухню в семейных трусах и в старой заляпанной футболке; глаза как щелочки, можно подумать, он проспал пару сотен лет. Он и в лучшие-то времена выглядел неопрятно, а уж тут ну вообще, будто его как следует смяли и выбросили в мусорное ведро.

— Это вы чего? — осведомился он, когда до него наконец доперло, что бабка его в кухне не одна.

— Джем к тебе зашла. У нее неприятности, да, лапа?

Жук посмотрел на меня, и я сказала:

— Дела мои дерьмовые, Жук. Меня опять переселяют. — Сама не пойму отчего, но, когда я на него посмотрела, подбородок у меня задрожал. Я отвернулась, почувствовав себя ужасно глупо. А потом он, молодчага, сказал именно то, что нужно:

— Да наплюй ты на них, Джем. Пошли погуляем. У меня даже деньги есть. — При этих словах Вэл бросила на него проницательный взгляд. — Здесь тебя будут искать, так что поехали в центр. — Тут он начал пританцовывать на носках, из него, как всегда, перла энергия. Хлопнул в ладоши. — Давай, двинули! Бабуль, сооруди мне чашку чаю, а я пойду кроссовки надену.

— Мне кажется, Терри, у тебя есть время помыться и переодеться в чистое. В шкафу полно выстиранного белья.

На лице у Жука появилось отвращение, приправленное испугом.

— Да и так хорошо, бабуль. Не приставай.

— Ничего хорошего, от тебя воняет, хоть топор вешай! — Она зажгла еще одну сигарету, потом повернулась ко мне: — Уж эти мне мальчишки! Что с ними поделаешь?

Жук хоть и возмутился, а куда-то слинял и потом вернулся в джинсах и в чистой футболке. Правда, что до помыться — фиг бы он так быстро это успел. Быстро высосал чай, нагнулся к бабушке, поцеловал.