Время от времени у кого-нибудь сдают нервы. Начинают спорить с полицейскими или пытаются протолкнуться сквозь стену щитов. С такими обходятся как со мной: избивают дубинками и ногами, пока те не падают, а потом стена смыкается снова.

Как только камеры перестают снимать, я пытаюсь поговорить с кем получится: по одному — по два человека за раз. Нравятся они мне, вот что. Раньше я не обращал на таких внимания, а то и фыркал: подумаешь, хиппари патлатые, а еще считают, будто способны изменить мир. Но стоило мне их послушать, как до меня наконец доперло, что они дело думают, настоящее дело, — про будущее планеты, про то, что в других странах люди голодают и страдают. Им не все равно. От этого у меня такое чувство, будто я всю жизнь прожил с закрытыми глазами.

Почти у всех у них — первое января. Я их уговариваю уехать. Брожу в толпе и говорю всем одно и то же, одно и то же.

— Уехать? Да нас с Гроувенор-сквер и то не выпускают.

— Ну да, но потом-то выпустят. Идите домой, соберите вещи и уезжайте, неужели трудно?

— Откуда ты все это знаешь?

— Вижу, и все. Я вижу будущее, чел.

Никто не понимает, как ко мне относиться. Кто-то разговаривает этак по-добренькому — думает, я просто псих, и, если поговорить со мной вежливо, свалю подобру-поздорову. Кто-то мотает головой и ждет, когда я уберусь.

— Дайте слово, — не отстаю я, — дайте слово, что уедете из Лондона.

Кое-кто обещает. То ли я их напугал, то ли они надо мной издеваются. Я проталкиваюсь сквозь толпу от одного человека к другому и со временем начинаю заранее угадывать, кто скажет, что уедет, и среди таких нет ни одного «двадцать седьмого». У меня появляется мания. Надо заставить хотя бы одного «двадцать седьмого» пообещать, что он уедет. Но как я ни стараюсь, ничего не получается. Меня это жутко бесит, похоже, я начинаю дергаться. Теперь уже никто не хочет со мной разговаривать, но сам остановиться я не могу. В конце концов меня останавливают.

Я говорю с девушкой. Хорошенькая, лет двадцати пяти, и жить ей осталось чуть больше недели.

— Ну пожалуйста, — говорю я. — Дайте мне слово, что уедете. Осталось всего несколько дней. Спасайтесь. Понимаете, здесь погибнет куча народу!

Она не желает смотреть мне в лицо, все время шарит глазами в толпе, и тут кто-то подходит — огроменный такой мужик, на несколько дюймов выше меня и лысый, как коленка.

— Не хочет она с тобой разговаривать, понял? Отвали. Ты ее пугаешь. Тут и без тебя, знаешь, не курорт. Закрой рот и дай людям отдохнуть!

В другое время и в другом месте я бы ему врезал. Но меня сегодня уже достаточно били, хватит.

— Речь идет о жизни и смерти, а так — ничего, — говорю я и поднимаю обе руки — сдаюсь, мол. — Я ей типа жизнь хочу спасти.

Отворачиваюсь и гляжу сквозь толпу на щиты, огородившие площадь.

Долго же нам пришлось ждать, пока нас выпустят. Кое-кто даже садится, хотя понимает, что мокро на мостовой от мочи, а не от воды. Разговоры понемногу смолкают, и в конце концов сотни людей, а может пара тысяч, сидят, молчат и ждут.

Обошлось без драмы. Через несколько минут после того, как окончательно стемнело, полиция берет и уходит. Ни тебе объявлений, ни приказов. Вот только что они стояли здесь — и вот уже расходятся по боковым улицам и садятся в машины.

Оглядываюсь кругом. Все устало поднимаются на ноги. Они злятся, что с ними так обошлись, но от жуткой усталости сил у них хватает только на ворчание. Ноги у меня онемели — не то слово. Когда я встаю, кажется, что они сейчас подкосятся. Переминаюсь с ноги на ногу, чтобы разогнать кровь, и в подошвах жутко колет.

Ковыляю с площади, топаю на остановку. Очередь только-только начала набираться, и я уже третий с начала, и тут я лезу в карман и обнаруживаю, что там пусто — ни кошелька, ни проездного билета. В какой-то момент за эти шесть часов кто-то из этих прекрасных, высокоморальных спасителей мира обчистил меня. Остался у меня только телефон и двадцать пять центов. А кому звонить-то? Бабуле? Она все равно не заберет меня домой, придется идти пешком.

Обшариваю остальные карманы — нет, ничего, к тому же я задерживаю очередь. За спиной у меня начинают ворчать и цокать языками. Потом кто-то просто обходит меня и отпихивает в сторону. На этот раз мне нечего возразить. Бессмысленно, да и сил нет. Все устали. День был долгий, всем хочется домой. Мне тоже. Ухожу с остановки и двигаю по улице. До дома много миль, но я об этом даже не думаю. Переставляю ноги, опустив голову, топаю по тротуару, мимо скверов, мимо витрин. Только и вижу, что плиты да асфальт, ноги да ботинки. Поэтому чуть не пропускаю главное. Настоящее чудо — единственное, что заставляет меня улыбнуться в конце этого долгого-долгого дня.

Добираюсь туда, где ботинки стоят на месте. На тротуаре собралась толпа. Волей-неволей поднимаю голову, чтобы пробраться сквозь нее, и тут вижу, почему она собралась. На экране информации над торговым центром мигают буквы: «СРОЧНО! ЭКСТРЕННАЯ ЭВАКУАЦИЯ!» Потом: «ВСЕМ НЕМЕДЛЕННО ПОКИНУТЬ ЛОНДОН. ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ О ПРИРОДНОМ КАТАКЛИЗМЕ. СРОЧНАЯ ЭВАКУАЦИЯ ИЗ ЛОНДОНА».

— Господи, у него получилось!

Мне хочется вскинуть кулак в небо, но вместо этого я рассматриваю толпу. Все ошарашены. Всем страшно.

Тут в кармане у меня жужжит телефон. Эсэ-мэска. Смотрю — там то же самое. Сообщения с экрана прислали мне на телефон. И у всех кругом так. По всей улице все глядят на телефоны и потом на экраны.

Набираю Нельсона, но попадаю только в голосовую почту. Оставляю сообщение и слышу, что голос прямо дрожит от волнения:

— Нельсон, ты чудо. Ты это сделал. Не знаю как, но у тебя все получилось. Спасибо, чел. А теперь уезжай.

Толпа понемногу расходится. Кто-то даже бежит, расталкивая остальных. Когда я уходил с Гроувенор-сквер, то еле на ногах держался, а теперь снова хвост пистолетом. Тоже пускаюсь бежать. Надо скорее добраться до дому, собрать вещи, и сегодня же нас с бабулей здесь не будет.

Сара

Ну и дура же я — бросила куртку. Дура. Я же замерзну насмерть. Да и наплевать вообще-то. Незачем мне теперь жить. Ее забрали и обратно не вернут. Она сейчас лежит, заботливо укутанная, в красивой чистенькой кроватке в красивом чистеньком доме с приемными мамой и папой, и сосет смесь из бутылочки.

Это для меня последняя капля. Конечно, я хочу, чтобы Мия была в тепле и уюте, чтобы за ней ухаживали. Она должна быть со мной, но раз уж нет, я хочу, чтобы у нее было все самое лучшее. Но стоит мне представить себе, как ее кормят из бутылочки, — и прямо сердце разрывается. Я кормила ее грудью с самого начала. Это наше с ней общее дело, у нас так заведено. А теперь этой связи, этой ниточки — нет.

Разве можно так поступать с человеком? Разве можно было забрать у меня Мию, когда мы физически нужны друг другу? Зверство!

Съезжаю со шпал на землю, сжимаюсь в комочек, обняв коленки. Меня трясет, но я этого даже не замечаю. То, что мне больно и неудобно, — не считается. Меня убивает другая боль — мысль, что Мии со мной нет, что у меня ее больше не будет, что она не здесь, и так плохо мне никогда в жизни не было.

Промерзаю до костей и перестаю даже дрожать. Все тело застыло и не двигается. Надо встать, пойти куда-то, где хоть немного теплее. А может, просто идти и идти всю ночь, чтобы размять руки-ноги, разогнать кровь. Только я пропустила тот момент, когда у меня еще оставался здравый смысл, когда я могла заставить себя подняться, — холод все высосал, и теперь я останусь здесь.

Сижу, обхватив себя руками. Одна ладонь лежит на шее. Чувствую пульс, слабый, медленный. Надо двигаться, а я не могу. Надо выпрямиться — земля не отпускает. Надо позвать на помощь — в горле сухо, как будто рот набит песком. Пульс под пальцами становится все реже и реже. Если я сумею его посчитать, значит, сердце еще бьется, но я забыла названия чисел. Забыла…

Адам

Вдоль канала будет быстрее. Срежу напрямик, да и народу там никого в такое время. Всю дорогу я пробежал — столько во мне адреналина. Кое-где в домах горят окна и отбрасывают свет на дорогу, но на самом деле почти везде темно, видно только на несколько метров вперед.