Больно бьет меня в живот.
— Это ты сегодня влипнешь по самое не могу, лошара.
Еще раз бьет меня — под ребра. Еще раз. Еще. Пытаюсь держаться, но руки у меня заломлены за спину, отбиваться нечем. Потом он бьет меня по лицу. Губа трескается, хлещет кровь. От ее запаха меня снова накрывает давний кошмар.
— Хватит, Джуниор, ты говорил, драка будет честная!
Чей-то голос — того парня, который меня обыскивал.
— А пошел ты.
— Он уже хорош, сам погляди!
— Я сказал — пошел ты!
— Ты чего, совсем оборзел?!
Еле слышу, что они говорят. Голова свесилась, ноги подкашиваются. Если бы шестерки Джуниора меня не держали, я бы уже валялся на полу.
Джуниор не останавливается. Завелся. Опять бьет живот, и меня рвет кровью. Он меня убивает. Нож ему не нужен — обойдется кулаками.
— Брось его!
Еще удар.
— Я сказал — брось его!
Ничего не вижу. Глаза заволокло красным. Болтаюсь у них в руках — и вдруг падаю. Раздается крик, оглушительный яростный вопль, и кто-то бьет меня в плечо, и я валюсь набок. Потом слышно кряхтение, шарканье, возгласы, голоса без слов, и глаза у меня заволакивает уже не красным, а черным.
Костер трещит, когда я в него падаю. Руки и ноги не слушаются. Не могу выбраться. С усилием открываю глаза и вижу, как летят вверх искорки, мелкие огненные точки — они поднимаются выше, выше, выше… Вижу сквозь пламя отблеск клинка, изумление в глазах Джуниора, и его число вспыхивает, словно неоновая реклама.
Зажглось — погасло. Зажглось — погасло. Зажглось — погасло.
Кто-то кричит.
Пламя лижет мне лицо, наполняет ноздри запахом спекающейся плоти.
Кто-то кричит.
Это я.
Сара
Первые несколько дней проходят в мирной молочной дымке. Если Мия пищит, я ее кормлю. Для этого приходится брать себя в руки — когда она присасывается, больно, аж искры из глаз, но через несколько секунд боль проходит, и молоко, словно волшебное зелье, околдовывает и ее, и меня. Она становится как пьяная — тепленькая, довольная, сонная. Все тело обмякает, руки свисают по бокам, чуть-чуть двигается только ушко — это она сосет, ровно, ритмично, раз-два-три-пауза, раз-два-три-пауза. А я погружаюсь туда, где есть только мы с ней и больше ничего, — в мягкий, теплый, молочный мирок.
Я и не думала, что будет так. Да и откуда я знала? Оказывается, можно полюбить человека так самозабвенно с самого первого взгляда…
Как я. Да, я люблю ее. Она была во мне, а теперь стала самостоятельной — отдельная личность, — и я ее люблю. Я ненавидела свою жизнь — от и до. Меня тошнило от того, что я — это я. Но все это прошло, миновало навсегда, и я стала тем, кем стала. Хотела стать новым человеком — вот, пожалуйста. Я — мама Мии.
Адам
Я как снеговик на солнце. Пол-лица растаяло. Размазалось. Лишилось подробностей. Когда я в первый раз вижу себя в зеркале, то не ору и не плачу, а просто стою и смотрю, пытаюсь угадать себя в этом лице. Отворачиваюсь и смотрю опять, надеюсь, что теперь все будет иначе, надеюсь, что произошло чудо и я снова «нормальный».
Никаких чудес. У меня шрамы от ожогов. Таким я буду всегда.
Приходят полицейские, задают всякие вопросы, но я не хочу разговаривать. Закрываю глаза. Держу рот на замке. И они уходят. Слежу, чтобы и занавески вокруг койки были задвинуты. Не хочу никого видеть, не хочу, чтобы кто-нибудь видел меня. Когда приходят медсестры, я на них не смотрю. Еще мне не хватало сейчас видеть чьи-нибудь числа. Пару недель у меня это получается, но однажды медсестра забывает как следует задвинуть занавески, и вот мальчишка с соседней койки смотрит в щель, как я подношу к лицу зеркало. Он младше меня, ему лет одиннадцать, — бледный, тощенький, совсем без волос. Такое я уже видел. Он после химии, как мама.
Ловлю его взгляд, но мальчишка не смущается, не отводит глаза, а смотрит прямо на меня и спрашивает:
— Что с тобой случилось?
Не хочу с ним разговаривать. Ни с кем не хочу разговаривать, а особенно с очередным «двадцать седьмым». Он-то как раз «двадцать седьмой». Лежит тут, бедняга, по уши накачанный своей химией, а число его говорит мне, что его вот-вот прихлопнет вместе с остальными. Притворяюсь, будто не слышу его, но он только повторяет погромче:
— Что случилось? Похоже на ожог. — Пристал, как пиявка.
— Упал в костер, — бурчу я в конце концов.
А сам думаю: «Ну вот, я все тебе сказал. Заткнись и отвали».
Он кивает.
— Я Уэсли, — говорит он. — Рак, как у Джейка вон на той койке, только у него почки, а у меня лейкемия. В крови.
Я ничего не отвечаю, а он решает, что это я его типа приглашаю к разговору, и я и глазом не успеваю моргнуть, как он отпинывает одеяло, слезает с койки, отодвигает мои занавески и пристраивается на краешке матраса.
— А там Карл, — тихо говорит он, показывая подбородком на мальчика напротив — обе ноги в гипсе и подняты кверху. — Авария, — шепчет Уэсли. — Папа и брат погибли.
— Ой, блин, — говорю я.
— Ага.
Карл смотрит в нашу сторону, но на самом деле нас не видит. Глаза у него стеклянные — только число я все равно засекаю. Он умрет завтра.
— Чел, ему худо. Совсем худо, — шепчу я Уэсли.
— Да нет, — говорит он. — Выглядит плохо, но на самом деле идет на поправку. Только ноги поломаны. Остальное все в порядке.
Похоже, Уэсли внимательно слушал, что говорят врачи, только вот они ошибаются. Числа не меняются. Они не врут. Уж я-то знаю.
Днем навестить меня приходит бабуля.
— Баб, забери меня отсюда.
— Что, крыша слегка поехала? Еще бы.
Она принесла мне кулек мятных конфеток и сама вовсю их трескает.
— Я тут совсем с ума сойду. — Понижаю голос и маню ее пальцем, она наклоняется поближе. — Из-за чисел, баб. Сплошные числа. Тут кое-кто долго не протянет.
Тут бабуля перестает жевать и глядит мне прямо и глаза.
— Вон тот мальчонка с задранными ногами. Он завтра концы отдаст, а больше никто этого не видит. Думают, у него все тип-топ. Даже не смотрят особенно.
— Ты уверен?
— А то! Я бы иначе не говорил!
— Сообщи кому-нибудь.
— Да ты что!
— Ну…
— Баб, от этого ничего не изменится. Как у мамы и Джуниора — ничего же не изменилось.
— А вдруг на этот раз?
— Баб, я всю жизнь их вижу. Числа не меняются. Я мог бы сдохнуть в костре, но не сдох, потому что число было не мое. А Джуниора могли только поцарапать ножом, а получилось вот как. Зарезали, и все. Я видел его число. Оно раз и навсегда. Никто его не изменит.
— Попытка не пытка! Я поговорю с докторами. Все равно надо тебя отсюда забирать. По-моему, тебе не стоит здесь находиться.
Она поднимается и идет искать, с кем поговорить, а конфеты уносит с собой.
Вечером, когда дежурная сестра в последний раз обходит палаты перед отбоем, я ее останавливаю.
— Посмотрите Карла, пожалуйста, — прошу я.
— Естественно, — говорит она. — Я всех посмотрю.
— Последите за ним сегодня повнимательнее, хорошо?
Она глядит на меня, словно у меня шарики за ролики зашли, потом подтыкает одеяло в ногах.
— Не переживай за него. Он поправляется.
Когда в палате гасят свет, я оставляю лампочку у изголовья и остаюсь сидеть. Даю себе слово глаз с Карла не спускать, решил, подниму шум, если заподозрю неладное. Как только чувствую, что задремываю, щиплю себя изо всех сил. На минуту-другую это меня будит, но потом я все-таки засыпаю и ничего не могу с этим поделать. Рывком просыпаюсь оттого, что в палате горит свет и вокруг койки напротив толпятся белые халаты и кто-то задергивает занавеску.
— Что случилось? Что? — кричу я, но никто меня не слушает.
Уэсли с Джейком спят, хотя в нескольких метрах от них все так и носятся, а остальные смотрят только на Карла.
Потом врачи и медсестры молчат, как воды в рот набрали. Даже Уэсли не сумел выяснить, что случилось.