Невероятного желания.
Я бегала от желания — истинного желания — целых двадцать пять лет. А до того годы и годы жила за глухими, неприступными стенами. Я высекала двери для Эвандера и Кит. Окна для своей семьи. Но они были крошечными, контролируемыми, и я всегда сама решала, останутся ли они открытыми или закроются наглухо.
Мне следовало знать, что он обрушит все эти стены до основания.
Мои губы приоткрываются, и его аромат обугленного сандала окутывает меня, а пальцы заплетаются в его волосах, притягивая ближе. Он пахнет огнем, силой и светом. Он теплый, и рядом с ним я чувствую себя в безопасности.
Его рука обнимает мою талию, и он…
Дрожь прошивает все мое тело от пальцев ног до кончиков крыльев, потому что его пальцы касаются и их тоже, лениво скользя по самому краю. Его прикосновение к крыльям — первое, что я ощутила со времен, когда Эвандер отправился в Испытания. Я всегда думала, что это приведет меня в ужас, что знакомое ощущение от чужих рук повергнет в панику.
Но ничего подобного не происходит.
Даже прежде ничего похожего я не чувствовала.
Словно тепло струится прямо из кончиков его пальцев, его огонь озаряет мои крылья. Не обжигает, не испепеляет.
Освещает.
Он не погребальный костер. Он — домашний очаг.
Он — мой дом.
И он принадлежит мне.
— Элль, — шепчет он, и я снова содрогаюсь. Мое имя на его языке делает со мной что-то невероятное. Я это ненавижу. Я это люблю. Я этим брежу.
Нежно — так нежно — он зажимает мое крыло между пальцев, лениво поглаживая край подушечкой большого пальца, пока его губы скользят к моему уху, к шее. И это тепло устремляется ниже.
Жар собирается в самом центре моего тела, чуть ниже пупка, и не будь я так уверена, что Аурелия наблюдает за каждым нашим движением, поджидая, когда мы сделаем этот невозможный выбор, думай я, что мы одни… Я бы уложила его прямо здесь, на этот пол. Я сорвала бы с нас обоих эту одежду, которая кажется слишком тесной, слишком сковывающей. Я сжала бы его между бедер и сделала бы все, чтобы он понял, что значит жить по-настоящему.
Я показала бы ему абсолютно все.
Я дарю его губам еще один трепетный поцелуй, а затем слегка отстраняюсь, чтобы утонуть в жаре его взгляда. Мои глаза вычерчивают золотистый ободок на его радужках, прочную линию челюсти, шрам, рассекающий верхнюю губу — напоминание о его разрывающем сердце прошлом.
Он улыбается мне, пока северное сияние раскрашивает закат на его прекрасной золотистой коже.
Я улыбаюсь в ответ.
А затем он замирает настолько неподвижно, что я могла бы подумать, будто время остановилось.
Если бы не то, как расширяются его глаза.
Если бы не крошечный выдох, вырывающийся из его рта.
И он больше не неподвижен.
Он исчезает из поля моего зрения, его рука соскальзывает с моей талии.
И я ничего не понимаю.
Пока не опускаю взгляд вниз, где он падает на колени.
И не вижу его другую руку, сжатую в кулак у самой груди.
Пальцы сжимают драгоценную рукоять кинжала, который я даже не заметила, как он вытащил у меня из-за спины.
Кинжала, который он только что вонзил в собственное сердце.
С таким же успехом он мог вонзить его прямо в мое.
Я бы хотела, чтобы время застыло.
Я бы хотела, чтобы у нас было больше времени.
Я опускаюсь на его уровень, прижимаю его к своей груди. Из него струится уже совсем другой жар — слишком горячий, слишком мокрый, слишком густой.
Я хочу плакать, кричать, вопить, биться.
Но слез нет. Или есть?
Линия, где соприкасаются его губы темнеет от крови. Тяжелая капля набухает в уголке рта и стекает по щеке, словно одинокая слеза.
Его ладонь баюкает мое лицо, большой палец смахивает влагу с моей щеки.
— Сделай так, чтобы это было не напрасно, Элль, — шепчет он.
Его глаза закрываются.
И Седрик Торн умирает с улыбкой на губах.

Острая боль — вспышка раскаленного добела огня.
Она начинается в груди, где острие пробило кожу, и расходится волнами наружу.
Палящая. Обжигающая. Ищущая.
А затем, так же быстро, как явилась, боль тускнеет. Угасает.
Следом приходит иная боль. Более мягкая. Знакомая. Мерцающий свет, последние угли догорающего пламени.
Разбивающееся сердце.
Я ожидал, что будет больно. Я ожидал, что будет не так больно.
Теперь по краям сознания расползается холод. Подкрадывается онемение — колючее, точно зимний мороз. Я чувствую, как оно… чувствую, как сам ускальзаю.
Я смотрю на нее.
Ее лицо.
Ее глаза.
Два мерцающих озера изумруда, алые серебряные нити окаймляют края. В них столько жизни. Она вся полна жизни.
Она будет жить.
Она изменит этот проклятый звездами мир.
Это на миг унимает часть холода, овладевающего мной.
Она смотрит на меня, её лицо мокрое от слез.
Она плачет.
По мне.
Я бы хотел, чтобы она не плакала.
Но она, блять, так прекрасна — даже когда плачет.

Вокруг все темнеет.
Только не она.
Она все еще здесь — светящийся луч в бесконечной тени, горящий ярче звезд, рассыпанных по небу над нами.
Боль почти ушла. Растворилась в небытии.
Я и сам угасаю, превращаясь в ничто. Весь мой мир мелеет, тает.
Уходит.
Но что-то все еще остается — что-то крошечное, едва уловимое. Оно пульсирует в груди, бьется.
Едва заметный зов, золотистый свет.
Я чувствую, как она мерцает там — удерживающая в этом мире нить, прямо за ребрами. Удерживающая рядом с ней.
Она слабая, тонкая, натянутая до предела. Но она все еще здесь.
Она все еще рядом.
Она трепещет, но не гаснет. Пока еще нет.
Рука тянется к ее щеке, и я впитываю нежность ее кожи, пусть даже мокрой от слез.
Я пытаюсь удержаться.
Не могу.

Нить натягивается до предела.
Слишком туго.
— Сделай так, чтобы это было не напрасно, Элль, — говорю я ей.
Глаза закрываются, тяжелая усталость въедается в каждую клетку моего существа.
Ее руки на мне. Я чувствую ее тепло: она крепко прижимает меня к себе. Удерживает меня целым, даже когда я угасаю.
Искра сожаления вспыхивает в ране на груди — этот мерцающий свет пульсирует в последний раз, отголосок всего того, что я хотел бы изменить.
Но я уже соскальзываю, слишком далеко ушел, чтобы остановить это теперь. Я зашел слишком далеко.
И это то место, куда она не сможет пойти за мной.
Нить за ребрами натягивается, растягивается… пожалуйста… я хочу удержаться, я хочу дотянуться до нее… нет… я еще не хочу уходить, я…
И нить обрывается.

Он выглядел так, словно спал.
Не будь крови, остывающей на коже Элирии, она могла бы подумать, что так оно и есть.