Ну что ж, этот уютный подземный ход так никогда и не обнаружился, но для Франни Голдсмит, которая выросла в этом доме, мастерской (иногда называемой «инструментной» ее отцом и «этим грязным местом, куда твой отец ходит пить пиво» — ее матерью) было тоже достаточно Странные инструменты, приспособления. Огромный Комод с множеством ящичков, каждый из которых был на бит до отказа. Гвозди, шурупы, сверла, наждачная бумага (трех видов: мелкая, крупная, самая крупная), отвесы, уровни и множество других предметов, названия которых до сих пор оставались для нее загадкой. В мастерской было темно, только сорокаваттная лампа свешивалась на длинном шнуре с потолка да яркий круг света от лампы Тензора всегда был направлен в то место, где работал отец. Пахло пылью, маслом и табачным дымом, и теперь ей казалось, что обязательным должно быть правило: каждый отец обязан курить. Трубку, сигары, сигареты, марихуану, гашиш, салатные листья, что-нибудь. Потому что запах дыма был неотделим от ее собственного детства.
«Подай мне вон тот гаечный ключ, Франни. Нет — поменьше. Что ты делала сегодня в школе?… Правда?… А почему Руфи Сирс хотела толкнуть тебя?… Да, это ужасно. Ужасная царапина. Но она гармонирует с цветом твоего платья, тебе не кажется? Теперь тебе остается только найти Руфи Сирс и заставить ее толкнуть тебя еще разок, чтобы оцарапать вторую ногу. Тогда все будет симметрично. Передай мне вон тот большой гаечный ключ, можешь?… Нет, вон тот, с желтой ручкой».
«Франни Голдсмит! Ты сейчас же выйдешь из этого ужасного места и снимешь одежду, в которой ходишь в школу! СИЮ ЖЕ… МИНУТУ! Ты же выпачкаешься!»
Даже теперь, когда ей двадцать один и она сгибается в дверном проеме и стоит между рабочим столом отца и старенькой печкой Бена Франклина, от которой исходит такое жаркое тепло в холодные зимы, те же чувства маленькой Франни Голдсмит, выросшей в этом доме, охватывают ее. Это ощущение иллюзорности, почти всегда смешанное с грустью о ее брате Фреде, которого она помнила довольно смутно и чья жизнь была так грубо и внезапно оборвана. Она могла стоять так часами, вдыхая запахи машинного масла и бензина, въевшиеся во все предметы, плесени, слабый аромат отцовского табака. Франни редко вспоминала, как это быть маленькой, но в этом месте ей это иногда удавалось, и это всегда было радостное чувство.
Но сейчас гостиная. Гостиная.
Если мастерская была радостью детства, которое всегда ассоциировалось у нее с запахом дыма из отцовской трубки (иногда он выпускал дым прямо в ухо Франни, когда оно у нее болело, но всегда заручившись обещанием, что она не расскажет об этом Карле, которая явно не одобрила бы такой метод лечения), то гостиная была символом всего того, о чем хотелось забыть. Говори только тогда, когда тебе позволяют! Легче сломать, чем починить! Сейчас же поднимись наверх и переоденься, неужели ты не знаешь, что это неприлично?! Неужели ты никогда не думаешь?! Франни, не чешись, люди подумают, что у тебя блохи! Что подумают твой дядя Эндрю и тетя Карлен? Ты напугала меня до смерти! Гостиная была местом, где язык прилипал к небу, гостиная была местом, где нельзя было почесаться, если испытываешь зуд, здесь раздавались диктаторские команды, велись нудные разговоры, звучали родственные поцелуи, сдерживаемое изо всех сил чихание, кашель, когда нельзя было кашлять, и в довершение всего — зевки, когда запрещено зевать.
Центром этой комнаты, где царил дух ее матери, были часы. Их собрал в 1889 году дедушка Карлы Тобиас Даунис, и они сразу же приобрели статус семейной реликвии, которая с тех пор пережила не одно поколение, не раз аккуратно заворачивалась, оберегаемая в странствиях семьи по стране (место их рождения — Буффало, штат Нью-Йорк, мастерская Тобиаса, которая, безусловно, была такой же ужасной, пропитанной дымом, как и мастерская Питера, — комментарий, который поразил бы Карлу своей абсолютной неприемлемостью), переходя от одной ветви семьи к другой, когда рак, инфаркт или несчастный случай отрезал одну из ветвей фамильного древа. Часы стояли в гостиной с тех пор, как Питер и Карла Голдсмит въехали в этот дом около тридцати пяти лет назад. Тут часы были установлены, тут они и остались, равномерно тикая, сурово отмеряя ход времени. Когда-нибудь эти часы будут принадлежать ей, если она, конечно, захочет, подумала Франки, глядя в побелевшее, шокированное лицо матери. Но я не хочу их! Не хочу их и не буду!
В этой комнате стояли засушенные цветы под стеклянными колпаками. В этой комнате лежат светло-серый ковер с узором из бледно-розовых роз. Здесь было изящное окно с выступом, глядящее на склон шоссе № 1, саму дорогу заслоняла живая изгородь из бирючины. Карла наседала на мужа с яростной настойчивостью, пока он не посадил эту изгородь от станции Эксон до самого поворота. Как только кустарник был посажен, Карла стала донимать мужа, чтобы кусты росли быстрее. «Даже радиоактивные удобрения устроили бы ее, — подумала Франни, — если бы они послужили этой цели». Нападки по поводу бирючины стали утихать по мере того, как кустарник подрастал, и Франни предполагала, что они прекратятся совсем года через два, когда кустарник вырастет достаточно высоким, чтобы скрыть из вида автозаправку, и тогда гостиная снова станет непорочной.
По крайней мере, нападки прекратятся по этому поводу.
Узор обоев в гостиной — огромные зеленые листья и розовые цветы — гармонировал с цветом ковра. Старинная мебель, двустворчатые двери из красного дерева. Камин, который служил здесь только украшением, а в нем навечно установлено березовое полено, покоящееся на безупречно чистом красном кирпиче. Франни подумала, что теперь это полено уже такое сухое, что вспыхнет и сгорит как бумага. Над поленом висел большой чугунный котел, в котором можно было бы купать ребенка. Подаренный прапрабабушке Франни, он вечно висел над вечным поленом. А над каминной полкой, довершая эту часть картины, висел винчестер.
Осколки времени окаменевших веков.
Одним из ранних воспоминаний Франни было то, как она обмочилась на этот светло-серый ковер с узором из бледных роз. Ей, наверное, было года три, к тому же ей, вероятно, не разрешалось заходить в гостиную, где уже раз произошел подобный инцидент. Но Франни, каким-то образом попав туда, увидела, как мать не просто бежит, а мчится, чтобы схватить ее, прежде чем немыслимое произойдет, ускорив тем самым это немыслимое. Мочевой пузырь Франни опорожнился, и вид распространяющегося под ней пятна, превращающего светло-серый ворс в более темный, заставил ее мать заорать. Потом это пятно вывели, но сколько было потрачено шампуня? Одному Богу известно; а Франни Голдсмит этого не знает.
Именно в гостиной ее мать сурово выговаривала ей, после того как застукала Франни и Нормана Бернстайна изучающими друг друга в сарае; их одежда была сброшена на уютную копну сена. Понравится ли Франни, спрашивала Карла, в то время как часы ее дедушки торжественно отсекали время, если она поведет Франни на прогулку по городу без одежды? Франни, ей тогда было шесть, плакала, хотя ей каким-то образом удалось избежать истерики, которую сулила такая перспектива.
Когда ей было десять, она врезалась на велосипеде в почтовый ящик, так как смотрела в это время назад, крича что-то через плечо Жоржетте Мак-Гир. Она ударилась головой, разбив до крови кос и обе коленки, и потеряла сознание на несколько минут. Франни с трудом добралась до дома, плача от боли и страха, потеряв много крови. Она искала бы утешения у отца, но так как тот был на работе, Франни поплелась в гостиную, где ее мать пила чай с миссис Веннер и миссис Принн. «Выйди вон! — закричала мать, но тут же осеклась и бросилась к Франни, обнимая ее и причитая: О Франни, о дорогая, что случилось, о твой бедный нос!» Однако она увела Франни в кухню, где можно было без особых потерь испачкать пол кровью, и даже когда мать утешала ее, Франни не могла забыть, что та встретила ее словами «Выйди вон!», а не «О Франни!». Мать в первую очередь испугалась за гостиную, где разрешалось течь времени, но не крови. Возможно, миссис Принн тоже не могла забыть этого, потому что даже сквозь слезы Франни заметила шокированное выражение лица гостьи. После этого случая миссис Принн посещала их крайне редко.