За дочерью
Евдокия Фёдоровна вернулась из деревни через два дня. В комнате было уже прибрано — постарались соседи, — но она сразу почувствовала, что произошло что-то неладное. Подкосились ноги, и она тяжело опустилась у порога на лавку, не в силах развязать мешок с провизией, принесённой из деревни.
В дверь заглянули соседки. Не решаясь войти в комнату, они молча смотрели на старую грузную женщину, на её отёкшее лицо, на руки в синих узловатых венах, упавшие на колени.
Наконец Евдокия Фёдоровна заметила соседок.
— Что с Клашей? — спросила она сдавленным голосом.
Соседки в замешательстве переглянулись: кто же первая скажет матери правду? Переступив порог комнаты, к Евдокии Фёдоровне подошла Самарина.
— Ты… ты, Фёдоровна, крепись, — глухо заговорила она. — Сама знаешь, время такое…
— А чего — время такое? — подала голос стоявшая позади всех Бородулиха. — Времечко строгое, всё по закону. Ты прямо скажи Назарихе. Забрали её дочку… Допрыгалась… За чем пошла, то и нашла. Бойчиться не надо было.
Женщины зашикали на Бородулиху, хотя и не очень решительно.
— Забрали? — переспросила Евдокия Фёдоровна. — Эти самые? Из комендатуры?
— Они. — Мария Степановна удручённо кивнула головой. — На машине приезжали, обыск делали.
И тут, желая хоть как-нибудь утешить её, наперебой заговорили соседки:
— Ты, Фёдоровна, не думай чего. Клаша, она спокойная уехала, без всякого страха.
— Да ещё крикнула на прощание: «Скажите маме, что я скоро вернусь!»
— Вернётся… Жди-пожди, — не по-доброму усмехнулась Бородулиха, проталкиваясь вперёд. — Слушай, Евдокия… И за тобой два раза приходили. Мне так и наказывали передать. Как, мол, Назарова вернётся, пусть сама в комендатуру явится. Ты меня слышишь или нет?
— Да слышит, слышит, — шепнула Самарина с таким видом, словно в комнате находился тяжелобольной. — Ступай ты ради бога…
— А мне задерживаться и ни к чему. Я своё дело сделала. — Бородулиха круто повернулась и вышла.
Евдокия Фёдоровна, оцепенев, невидящими глазами смотрела куда-то в угол комнаты. Серый платок медленно сползал с её шеи на пол.
Самарина еле заметно махнула рукой, и соседи вышли.
— Ты бы разделась, легла. — Самарина подняла платок и осторожно тронула Евдокию Фёдоровну за плечо. — А ещё лучше ко мне спустимся, вниз.
— Зачем это? — безучастно спросила она.
— Отдохнёшь у меня, успокоишься. А то, не ровен час, опять за тобой припрут. Из комендатуры этой самой.
Вздрогнув всем телом, Евдокия Фёдоровна вдруг поднялась и стала торопливо повязывать платок.
— Пойду я.
— Куда это?
— К ней, к Клаше.
— Да ты в себе, Фёдоровна?
— Всё равно. Раз дочка там, надо и мне идти…
Поражённая Самарина даже отступила назад.
И сколько она ни уговаривала, Евдокия Фёдоровна продолжала твердить, что ей надо пойти к дочке.
Она достала из мешка принесённые из деревни продукты, отрезала кусок сала, полкаравая хлеба, собрала Клавино чистое бельё и, увязав всё это в узелок, спустилась на улицу.
— Господи, страсти-то какие! — взмолилась соседка. — Давай хоть провожу тебя. Еле же ступаешь.
— Нет, я дойду, — упрямо помотала головой Евдокия Фёдоровна. — Мне бы вот только посошок найти. Где-то он здесь, у крылечка…
Самарина отыскала палку, сунула её в руки Евдокии Фёдоровны, и та, с трудом передвигая отёчные ноги, побрела к комендатуре.
«Тронулась старая, совсем тронулась», — решила Самарина, провожая её взглядом.
В комендатуре Евдокия Фёдоровна долго объясняла жандарму, что она мать Клавы Назаровой и пришла она сюда потому, что ей велели прийти.
Жандарм вначале ничего не мог понять, гнал старуху домой, потом созвонился с кем-то по телефону, и её наконец-то сунули в машину и повезли в тюрьму.
Прижимая к груди узелок с вещами, Евдокия Фёдоровна безучастно смотрела по сторонам.
Тюрьма, добротное, вместительное трёхэтажное здание за высоким забором, стояла на окраине города, в верхней его части.
Тюрьма всегда есть тюрьма, но до войны жители Острова как-то не замечали её. Тюремное здание ежегодно белили, за кирпичным забором шумел яблоневый сад, кругом раскинулись деревянные сарайчики горожан, огороды, картофельные делянки. Но с приходом гитлеровцев сарайчики снесли, огороды вытоптали, всюду натянули колючую проволоку, по углам тюремного забора соорудили вышки с пулемётами и прожекторами, и люди за сотни метров обходили это заклятое, зачумлённое место.
И вот теперь в этот страшный дом посадили Клаву Назарову. «За что? — думала мать. — Разве моя дочь совершила что-нибудь плохое, нечестное, корыстное?» Нет, вся жизнь дочери прошла у матери на глазах. Клаша всегда хотела и делала так, чтобы людям рядом с нею жилось лучше, чище, светлее. И если за это полагается сажать в тюрьму, так пусть и её, старую, держат в каменном доме вместе с дочерью.
В этот же день Евдокию Фёдоровну вызвали на допрос. Следователь Штуббе, ведущий дело Клавы Назаровой, холёный, сытый блондин с оттопыренными красными ушами и глазами навыкате, спросил через переводчика, кто и когда её арестовал.
— А никто, — тихо ответила Евдокия Фёдоровна. — Сама пришла. Раз дочка здесь — вот и пришла.
Деланно улыбнувшись, Штуббе переглянулся с переводчиком, и тот принялся пространно объяснять ей, что господин начальник очень рад видеть у себя почтенную муттер, которая так любит свою дочку. И, наверное, муттер хочет поскорее встретить дочь дома, в семейной обстановке, за чайным столом.
— Да чего там греха таить, очень желаю, — призналась Евдокия Фёдоровна. — Отпустили бы вы её. Я продуктов из деревни привезла. Надо подкормить дочку-то…
— Да, да, — вкрадчиво улыбнулся переводчик. — Мы её совсем не намерены задерживать. Это не в наших интересах. Осталось выяснить кое-какие пустяковые вопросы. Господин начальник надеется, что фрау Назарова, как любящая мать, поможет ему в этом. И тогда ваша дочь совершенно свободна. — И переводчик, придвинув к себе лист бумаги, принялся спрашивать, с кем встречалась её дочь, откуда доставала листовки, где скрывает оружие.
— Ой, господи! — взмолилась Евдокия Фёдоровна. — Ничего-то я не знаю… Я ж беспамятная, старая… Ноги отекают… Вы уж отпустите дочку-то…
Переводчик задал ещё несколько вопросов, но она неизменно твердила, что она ничего не знает, и всё сводила разговор на то, что Клаша отощала за последнее время и что её требуется срочно подкормить.
Пожав плечами, переводчик сказал Штуббе, что старуха или дьявольски хитра, или не совсем нормальная. Тот брезгливо махнул рукой и приказал увести её обратно в камеру.
Ни на второй, ни на третий день Клаву на допрос не вызывали.
И когда утром в камеру зашла надзирательница, Клава спросила, не забыли ли про неё в тюрьме.
— Небось не забудут, — усмехнулась Пахоркина. — Не сразу, значит, исподволь подбираются… — Она помялась и тяжело вздохнула: — Благо бы ты одна попалась, а то и мать за собой потянула.
— Мама?! И её взяли? — вскрикнула Клава.
— Взяли… здесь она, в соседней камере.
Острая боль пронзила Клаву: её мать в тюрьме! Пусть допросы, пытки, издевательства, что бы там ни было. Клава готова перенести всё на свете, только бы чужие руки не тронули мать.
— Тётенька Марфа, родненькая, — забормотала Клава, хватая надзирательницу за руки. — Помогите маму увидеть! Хоть на минуту! Слово сказать!
— Тихо ты, не вопи! — сердито зашептала Пахоркина и оглянулась на дверь. — Мне что ж, жизнь не мила? На службе я, не где-нибудь. Ешь вот и ложись. — Она оттолкнула девушку и, забрав парашу, вышла из камеры.
Клава, обессиленная, повалилась на койку. Только в сумерки она услышала характерный звук: кто-то приоткрыл снаружи глазок в двери.
— Клаха, — позвала Пахоркина. — Подойди сюда. Поговори с матерью. Только недолго.
Клава припала к глазку. Было высоко, и ей пришлось подтянуться на руках. К отверстию в двери приблизился скорбный, усталый глаз матери.