— Она… она умерла. В четыре часа утра. — Он тяжело опустился в кресло в гостиной, и Шантал тут же подошла к нему, захватив светло-розовый халат с вешалки в ванной.
— О, Марк Эдуард… о, дорогой, я тебе так сочувствую. — Она встала на колени рядом с ним и нежно обняла его за плечи, прилов к себе крепко, как ребенка. — Oh, mon pauvre cheri, Марк Эдуард. Quelle horreur!..[70]
На этот раз он не заплакал, а лишь сидел, закрыв глаза, чувствуя облегчение оттого, что находился здесь.
Она хотела спросить его, что еще произошло. Это был бы невероятно глупый вопрос, учитывая то, что произошло этим утром, но Марк казался ей каким-то странным, другим, непохожим на себя. Возможно, это было результатом нервного потрясения и истощения. Она оставила его ненадолго, с тем чтобы налить чашку кофе, и снова уселась у его ног, свернувшись в комочек на белом ковре. Розовый халат, с трудом прикрывавший ее наготу, обнажил длинные с шелковистым пушком ноги. Он пристально посмотрел на нее, когда она закурила сигарету.
— Я чем-нибудь могу помочь?
Он покачал головой.
— Шантал, Дина видела нас вчера вечером. Она приехала в аэропорт, чтобы встретить меня, и увидела нас выходящими из самолета. И она поняла. Всё. У женщин на это чутье. Она сказала, что поняла, как давно мы с тобой знакомы, уже по тому, как мы вели себя.
— Она, должно быть, очень умная женщина. — Шантал изучающе смотрела на него, пытаясь угадать его реакцию.
— Да, очень, что не всегда заметно для других.
— И… Что же она сказала?
— Не слишком много. Пока. Слишком многое произошло, а она ведь американка. К такого рода вещам ее отношение непростое, как и у других американцев. Они исповедуют верность навеки, верят в семейное счастье, в мужей, которые занимаются мытьем посуды, в детей, которые занимаются мытьем автомобиля, а также в то, что каждый ходит в церковь по воскресеньям вместе с другими; и так все они счастливо живут, пока им не стукнет сто девять. — В его словах чувствовалась горечь и усталость.
— А ты? Ты веришь в это?
— Как бы там ни было, это чудесная мечта, но не очень реальная. Ты это знаешь не хуже меня.
— Alors[71], что же нам делать? Или, если сказать точнее, что ты собираешься делать? — Она не хотела добавлять «с ней или со мной», но об этом было легко догадаться, и они оба знали это.
— Пока еще трудно сказать, Шантал. Ты же знаешь, что произошло только что. И она в ужасном состоянии, внутри у нее все на грани взрыва.
— Все еще так свежо.
Он согласно кивнул и отвел глаза. Он приехал сюда, чтобы попрощаться с Шантал, покончить со всем, объяснить ей, что он не может порвать с Диной — они только что потеряли своего единственного ребенка. Но, глядя на нее, сидя рядом с ней, у него возникло единственное желание — дотронуться до нее, сжать в объятиях, ласкать ее тело, прижать к себе, ни на миг не отпуская ни сейчас, ни в будущем. Как мог он отпустить то, что так любил и без чего не мог обойтись?
— О чем ты думаешь, Марк Эдуард?
На его лице она заметила следы душевных мучений.
— О тебе. — Он сказал это тихим голосом, разглядывая свои руки.
— Что именно?
— Я думал, — он посмотрел ей в глаза снова, — о том, что я люблю тебя и что сейчас мне больше всего хочется заняться с тобой любовью.
Она, не отрываясь, смотрела на него долгое время, а затем встала и протянула руку. Он взял ее руку и молча последовал за ней в спальню. Она улыбнулась, когда он снял с ее плеч розовый халатик.
— Шантал, ты никогда не узнаешь, как я люблю тебя.
В следующие два часа он доказал ей это всеми известными ему способами.
Глава 19
Похороны были недолгими, официальными и мучительными. На Дине было простое черное шелковое платье и небольшая черная шляпка с вуалью. Мать Марка была одета во все черное, включая чулки. Сам Марк надел темный костюм и черный галстук. Все было проделано точно в соответствии с правилами и французскими традициями в очаровательной маленькой церкви в seizieme arrondissement[72]; «Аве Мария» была исполнена хором из церковно-приходской школы. Сердце разрывалось на части, когда звук детских голосов воспарял над написанными на бумаге нотами, и Дина отчаянно пыталась не вслушиваться в мелодию. Но ей пришлось выслушать все это до конца. Марк постарался сделать все a la francaise[73]: церковная служба, музыка, заупокойная речь, маленькое загородное кладбище с еще одним священником, а затем поминки с участием всех друзей и родственников в доме его родителей. Это мероприятие длилось целый день, с бесконечными сериями рукопожатий и высказываемых соболезнований, выражением своих чувств и разделяемых переживаний. Для некоторых подобное оплакивание было, несомненно, облегчением страданий, но только не для Дины. Она еще раз ощутила, что у нее украли Пилар; только теперь это не имело никакого значения. Теперь было слишком поздно. Она даже позвонила Бену, использовав телефон, находящийся в доме.
— Ты держишься?
— Не знаю. Я чувствую, что оцепенела. Все это как в цирке. Мне даже пришлось воевать с ними, чтобы гроб несли закрытым. Слава Богу, в конце концов эту битву я выиграла.
Ему не понравилось, как она разговаривала. Ее голос звучал нервно, устало и натянуто. Но при таких обстоятельствах в этом не было ничего удивительного.
— Когда ты собираешься вернуться?
— Скорее всего в течение следующих двух дней, я надеюсь. Но я не уверена. Мы обсудим это сегодня вечером.
— Как только все выяснится, пришли мне телеграмму.
Она слегка вздохнула.
— Я сделаю это. Я думаю, что сейчас мне лучше вернуться на это отвратительное мероприятие.
— Я люблю тебя, Дина.
— Я тоже. — Она побоялась произнести всю фразу, она опасалась, как бы кто-нибудь не зашел в комнату, но была уверена, что он поймет.
Она пошла обратно, чтобы присоединиться к пятидесяти или шестидесяти приглашенным, которые перемещались по дому свекрови из комнаты в комнату, разговаривая, сплетничая, обсуждая Пилар, утешая Марка. Дина никогда не чувствовала себя такой чужой в этом доме, как сейчас. Казалось, прошло много часов после того, как она видела Марка. Он наконец нашел ее в кухне, прислонившуюся к стене и уставившуюся из окна на улицу.
— Дина? Что ты здесь делаешь в одиночестве?
— Ничего. — Ее большие, полные печали глаза остановились на его лице. Он, пожалуй, выглядел получше. А она день за днем, казалось, выглядела все хуже и хуже. К тому же она себя не очень хорошо чувствовала, но она не говорила об этом Марку, как и о том, что за последние четыре дня она два раза теряла сознание. — Я нахожусь здесь одна только для того, чтобы немного прийти в себя.
— Мне очень жаль, что день был таким бесконечно долгим. Моя мать не одобрила бы, если бы мы провели этот день по-другому.
— Я знаю. Я понимаю.
Внезапно, наблюдая за ним, она осознала, что он тоже все понимает и что он мог видеть, чего ей стоило выдержать такое испытание.
— Марк, когда мы отправляемся домой?
— В Сан-Франциско? — спросил он. Она кивнула. — Я не знаю. Я об этом еще даже не думал. Ты очень спешишь?
— Я хочу всего лишь побыстрее вернуться. Мне… здесь мне находиться тяжелее.
— Bon[74]! Но у меня тут есть работа, которую я обязан закончить. Для этого мне необходимо по крайней мере две недели.
— О, Боже, нет. — Она не могла бы выдержать еще две недели под одной крышей со своей свекровью — и без Бена. — У меня нет никаких причин, чтобы и дальше здесь оставаться, или это не так?
— Что ты имеешь в виду? Ты хочешь отправиться домой одна? — Он выглядел огорченным. — Я бы не хотел, чтобы ты это делала. Я хочу, чтобы ты поехала в Сан-Франциско вместе со мной. — Он уже думал об этом. Ей было бы слишком тяжело находиться одной в их доме: ведь там комната Пилар, все ее вещи. Он не хотел этого. Ей придется его подождать.