Горе точно льдом сковало голос женщины. Ишмаэл напрасно пробовал говорить скупые слова утешения. Она не слушала, не отвечала. Сыновья окружили ее и стали неуклюже, на свой лад выражать сострадание к ней в ее горе и печаль о собственной утрате. Но она нетерпеливо взмахом руки отстранила их. Пальцы ее то перебирали спутанные волосы мертвого, то пытались разгладить мучительно напряженные мускулы его лица, как порою материнская ладонь в медленной ласке скользит по личику спящего ребенка. А временами руки ее, точно спугнутые, бросали жуткое свое занятие. И тогда она слепо водила ими вокруг, как будто в поисках средства от смертельного удара, так нежданно сразившего сына, который был ее лучшей надеждой, ее материнской гордостью. В одну из таких минут, по-своему истолковав эти странные движения, всегда сонливый Эбнер отвернулся и с непривычным волнением, проглотив подкативший к горлу комок, сказал:

— Мать показывает, что надо поискать следы, чтобы нам узнать, как Эйза нашел свой конец.

— Опять проклятые сиу! — отозвался Ишмаэл. — Я с ними не расчелся и за первую обиду, это — вторая. Будет третья, расплачусь разом за все!

Объяснение было правдоподобно, но, не довольствуясь им, а может быть, и радуясь втайне, что можно отвести глаза от зрелища, будившего в их закоснелых сердцах такие необыкновенные, непривычные ощущения, сыновья скваттера, все шестеро, отвернулись от матери и от мертвеца и пошли рассматривать следы, о чем она, как им вообразилось, настойчиво их просила. Ишмаэл не стал противиться; он даже помогал им, но без видимого интереса, как будто только подчинившись желанию сыновей, потому что было бы неприлично спорить в такой час. Выросшие в пограничных землях, юноши, как ни были вялы и тупы, все же обладали изрядной сноровкой во многом, что было связано с укладом их трудной жизни; а так как розыски отпечатков и улик имели много общего с выслеживанием зверя на охоте, можно было ожидать, что их проведут умело и успешно. Итак, юноши с толком и рвением приступили к своему печальному делу.

Эбнер и Энок сошлись в своем рассказе о том, в каком положении было найдено тело брата: он сидел почти прямо, спину подпирал густой косматый куст, и одна рука еще сжимала надломленную ольховую ветку. Вероятно, как раз первое обстоятельство — сидячая поза — послужило мертвецу защитой от прожорливого воронья, кружившего над чащей; а второе — ветка в руке — доказывало, что в эти кусты злополучный юноша попал, когда жизнь еще не покинула его. Теперь все сошлись на предположении, что Эйза получил смертельную рану на открытой равнине и дотащился из последних сил до зарослей, ища в них укрытия. Ряд сломанных кустов подтверждал такое мнение. Далее выяснилось, что у самого края заросли происходила отчаянная борьба. Это убедительно доказывали придавленные ветви, глубокие отпечатки на влажной почве и обильно пролитая кровь.

— Его подстрелили в открытом поле, и он пришел сюда, чтобы спрятаться, — сказал Эбирам. — Все следы как будто ясно на это указывают. На него напал целый отряд дикарей, и мальчик бился, как истинный герой, пока его не осилили, и тогда они затащили его сюда, в кусты.

С таким объяснением, довольно правдоподобным, не согласился только один человек — тугодум Ишмаэл. Скваттер напомнил, что следует осмотреть и тело, чтобы получить более точное понятие о нанесенных ранах. Осмотр показал, что погибший был ранен навылет из ружья: пуля вошла сзади у его могучего плеча и вышла через грудь. Нужно было кое-что смыслить в ружейных ранах, чтобы разобраться в этом щепетильном вопросе, но жизнь на пограничных землях дала этим людям достаточный опыт; и улыбка дикого и странного, конечно, удовлетворения показалась на лицах сыновей Ишмаэла, когда Эбнер уверенно объявил, что враги напали на Эйзу сзади.

— Только так и могло быть, — сказал скваттер, слушавший с угрюмым вниманием. — Он был доброго корня и слишком хорошо обучен, чтобы нарочно повернуться спиной к человеку или зверю! Запомните, дети: когда вы смело, грудью идете на врага, вам, как бы ни был он силен, не грозит, как трусу, нападение врасплох. Истер, женщина! Что ты все дергаешь его за волосы и за одежду? Ничем ты теперь ему не поможешь, старая.

— Смотрите! — перебил Энок, вытаскивая из продранной одежды брата кусок свинца, сразивший силу молодого великана. — А вот и пуля!

Ишмаэл положил свинец на ладонь и долго, пристально его разглядывал.

— Ошибки быть не может, — сказал он наконец сквозь стиснутые зубы. — Пуля-то из сумки проклятого траппера. Он, как многие охотники, метит свои пули особым знаком, чтобы не было спору, чье ружье сделало дело. Вот здесь вы ясно видите: шесть дырочек наперекрест.

— Присягну на том! — закричал, торжествуя, Эбирам. — Он мне сам показывал свою метку и хвастался, сколько оленей убил в прерии этими пулями. Ну, Ишмаэл, теперь ты мне веришь, что старый негодяй — шпион краснокожих?

Свинец переходил из рук в руки; и, к несчастью для доброй славы старика, некоторые из братьев тоже припомнили, что видели особую метку на пулях траппера, когда они все с любопытством осматривали его снаряжение. Впрочем, кроме той раны навылет, на теле оказалось еще много других, правда не столь опасных, и было признано, что все это подтверждает вину траппера.

Между местом, где пролилась первая кровь, и зарослью, куда, как никто теперь не сомневался, Эйза отступил, ища укрытия, были видны следы вновь и вновь завязывавшейся борьбы. То, что она прерывалась, как будто указывало на слабость убийцы: он быстрей расправился бы с жертвой, если бы сила юного богатыря, даже иссякая, не казалась грозной перед немощью древнего старика. Снова прибегнуть к ружью убийца, как видно, не желал, опасаясь, как бы повторные выстрелы не привлекли в рощу кого-либо еще из охотников. Ружья при убитом не нашли — его вместе с некоторыми другими предметами, не столь ценными, которые Эйза обычно носил при себе, убийца захватил как трофеи.

Не менее красноречиво, чем пуля, говорили и самые следы, позволяя с полной уверенностью приписать кровавое дело трапперу: по ним было ясно, что юноша, смертельно раненный, был еще в силах оказывать долгое отчаянное сопротивление новым и новым усилиям своего убийцы. Ишмаэл напирал на это обстоятельство со странной смесью печали и гордости: печали — потому что он ценил утраченного сына в те часы, когда с ним не ссорился; и гордости — потому что тот до последнего издыхания оставался стойким и сильным.

— Он умер, как подобало умереть моему сыну, — сказал скваттер, черпая в своем неестественном торжестве это тщеславное утешение, — до последнего вздоха оставаясь грозным для врага и не взывая к помощи закона! Что ж, дети, мы его похороним, а потом поохотимся за убийцей!

В безмолвной скорби совершали сыновья скваттера свое печальное дело. Вырыли яму в твердой земле, потратив на это немало времени и труда; тело завернули в ту одежду, какую смогли снять с себя могильщики. Когда кончили с приготовлениями, Ишмаэл подошел к оцепеневшей Эстер и объявил ей, что хочет положить сына в могилу. Она выслушала и, покорно выпустив прядь волос, зажатую в стиснутых пальцах, молча поднялась, чтобы проводить погибшего к его тесному месту упокоения. Здесь, в головах могилы, она опять села наземь и неотрывно ревнивыми глазами следила за каждым движением юношей. Когда на мертвое тело Эйзы было навалено достаточно земли, чтоб защитить его от обидчиков, Энок и Эбнер прыгнули в яму и плотно утоптали землю, используя для трамбовки тяжесть собственных тел, и делали они это со странной, дикарской смесью старательности и равнодушия. Эта обычная мера предосторожности принималась, чтобы тело тотчас же не вырыли какие-нибудь степные звери, чей нюх непременно привел бы их к свежей могиле. Даже хищные птицы, казалось, понимали смысл происходившего: извещенные какими-то таинственными путями, что теперь злополучная жертва будет скоро оставлена людьми, они опять слетелись и кружили в воздухе над местом погребения и кричали, точно желали напугать могильщиков, чтобы они отступились от сородича.