Гурон, как тигр, ринулся на дерзкого соплеменника, уже кинувшегося наутек, но тело Ункаса помешало этой противоестественной схватке. Обезумев при виде убийства, совершенного на его глазах, Магуа оставил дикаря и всадил нож в спину распростертого делавара. Тем не менее Ункас, собрав последние силы, вскочил, кинулся, как раненая пума, на убийцу Коры, поверг его мертвым к своим ногам и окинул Магуа суровым, неумолимым взглядом, словно желая сказать, что он сделал бы с врагом, если бы сам не был при смерти. Магуа отвел теперь уже беспомощную руку делавара и трижды пронзил ему ножом сердце, пока Ункас, все еще не спускавший с противника невыразимо презрительного взгляда, не рухнул бездыханный к его ногам.
— Сжалься, гурон! Сжалься! — кричал сверху Хейуорд, задыхаясь от ужаса.— Пощади, и тебя пощадят!
Магуа только погрозил Дункану окровавленным ножом и издал свирепый ликующий крик, такой громкий, что звуки дикого торжества донеслись до тех, кто сражался в долине, на тысячу футов ниже. В ответ раздался оглушительный крик разведчика, чья высокая фигура приближалась к дикарю по скользкому краю утеса такими отчаянно смелыми скачками, словно обладала способностью парить в воздухе. Но, добежав до места кровавой резни, Соколиный Глаз нашел там лишь мертвые тела. На мгновение он задержал зоркий взгляд на жертвах, но тут же устремил его на гору, оценивая трудности предстоящего подъема. На вершине горы, у самого края головокружительной пропасти, он увидел фигуру, стоявшую с поднятыми руками в страшной, угрожающей позе. Не раздумывая, кто это может быть, разведчик вскинул ружье, но в ту же секунду камень, пущенный рукой незнакомца, обрушился на голову одного из убегавших гуронов, и Соколиный Глаз разглядел пылавшее гневом лицо честного Гамута. Затем из соседней расщелины показался Магуа, равнодушно перешагнул через труп последнего соратника, перепрыгнул через вторую широкую расселину и спустился по скале туда, где его уже не могла настичь рука Давида. Еще один прыжок — и он был бы в безопасности. Но прежде чем совершить этот спасительный маневр, Магуа остановился, погрозил разведчику рукой и крикнул:
— Бледнолицые — собаки! Делавары — бабы! Магуа оставляет их на скале в добычу воронам!
Он хрипло расхохотался, сделал отчаянный скачок, сорвался, но успел все же ухватиться руками за куст и повис над пропастью. Увидев это, Соколиный Глаз припал к земле, словно хищный зверь перед прыжком; он так дрожал от нетерпения, что его слегка приподнятое ружье ходило у него в руках, как колеблемый ветром листок. Сообразительный Магуа не стал утомлять себя бесполезными рывками, а нащупал ногой небольшой выступ, на который мог опереться. Затем, собравшись с силами, он сделал попытку вскарабкаться на утес, и ему уже удалось подтянуть колени к краю. И вот теперь, когда тело врага сжалось в комок, разведчик, подавив свое волнение, поднял ружье и прицелился. Окрестные скалы — и те вряд ли были неподвижней, чем его оленебой перед выстрелом. Просвистела пуля, руки гурона ослабли, тело откинулось назад, но колени еще оставались в прежнем положении. Магуа посмотрел на врага глазами, полными непримиримой ненависти, и с мрачным вызовом погрозил ему. Но тут он, выпустив ветку, за которую держался, прорезал воздух, перелетел через окаймлявший гору кустарник, и его смуглое тело стремительно понеслось вниз головой навстречу гибели.
ГЛАВА XXXIII
Отряд отважно турок бил,
Стяжал победу он,
Но Боцарис в сраженье был
Десятком пуль пронзен.
На клич «ура!» друзьям вокруг
Улыбкою ответив вдруг,
Смежил глаза герой,
Так закрываются цветы
Пред наступленьем темноты
Закатною порой.
Вставшее утром солнце застало племя ленапе в глубокой скорби. Битва отгремела, делавары утолили жажду мести и рассчитались с ненавистными мингами за недавнюю обиду, уничтожив целую их общину. Черные клубы смрадного дыма, поднимавшиеся над местом, где был разбит лагерь гуронов, достаточно красноречиво свидетельствовали об участи, постигшей это кочевое племя, а сотни воронов, темными стаями кружившихся над вершиной горы и над широкой полосой леса, указывали путь туда, где произошла роковая схватка. Словом, глаз любого человека, мало-мальски знакомого с характером Еоенных действий на границе, без труда обнаружил бы несомненные приметы тех страшных последствий, к каким обычно приводит месть индейцев.
И все же солнце застало племя ленапе в глубокой скорби. Не слышно было ни криков ликования, ни торжествующих песен в честь победы. Воины, свершив свое страшное дело, вернулись в лагерь лишь затем, чтобы поскорей сорвать с себя кровавые трофеи и слить голос со стоном и рыданиями соплеменников. Гордость и восторг уступили место смирению, самые жестокие человеческие страхи сменились искренним выражением безысходного горя.
Хижины опустели, но поблизости от них широким кольцом в глубоком молчании стояли с хмурыми лицами все уцелевшие обитатели становища. Мужчины и женщины, образовавшие эту живую стену, были все, без различия пола, возраста и положения, проникнуты одним чувством. Все глаза были устремлены на середину кольца, где и находились предметы всеобщего внимания.
Шесть делаварских девушек с длинными черными волосами, распущенными и свободно ниспадавшими на грудь, стояли поодаль и лишь изредка подавали признаки жизни, осыпая благоуханными травами и лесными цветами ложе из покрытых индейскими покрывалами душистых ветвей, где покоились останки пылкой, благородной, великодушной Коры. Тело ее было закутано в такие же простые индейские ткани, а лицо навсегда укрыто от людских взоров. В ногах ее сидел безутешный Манроу. Голова старика склонилась чуть ли не до земли, лицо выражало безропотную покорность воле провидения, но страдальчески сдвинутые брови, лишь наполовину скрытые беспорядочно рассыпавшимися прядями седых волос, выдавали тайное отчаяние. Рядом с полковником, смиренно обнажив голову, стоял Гамут, и его грустный, участливый взгляд то и дело переходил с томика стихов, содержавшего столько утешительных священных песнопений, на останки той, скорбь о которой душа его жаждала сейчас смягчить успокоительными чарами музыки. Хейуорд тоже был неподалеку и, опершись о дерево, напрягал все силы, чтобы не поддаться порыву горя.
Эта печальная сцена все же была менее трогательна, нежели та, что развертывалась на противоположном конце плато. Ункас в самых богатых одеждах и драгоценных украшениях, какие только нашлись у его племени, сидел, словно живой, в величественной, исполненной достоинства позе. Над головой его развевались роскошные перья, тело его было обильно украшено ожерельями, браслетами, медалями, но потухшие глаза и неподвижные черты лица слишком явственно опровергали суетную басню о том, будто обладание сокровищами делает человека гордым и счастливым.
Перед трупом Ункаса сидел Чингачгук без оружия, раскраски и каких бы то ни было украшений, кроме ярко-синей эмблемы племени, неизгладимо запечатленной на его нагой груди. Соплеменники могиканина давно уже собрались, а он все еще не отводил глаз от похолодевшего, безжизненного лица сына. Взгляд его был так пристален и упорен, поза так неподвижна, что посторонний не понял бы, кто из них живой, а кто мертвый, если бы по временам душевная мука не искажала смуглые черты старого вождя, в отличие от мертвенного покоя, сковавшего лицо юноши.
Рядом, задумчиво опираясь на ствол рокового, сполна отомстившего врагу ружья, стоял разведчик, а Таменунд, поддерживаемый двумя старейшинами, занимал обычное место на холмике, откуда мог взирать на скорбные и безмолвные лица своего народа.
Внутри круга, но у самого края плато стоял офицер в чужеземном мундире, а за кольцом туземцев его ждали боевой конь и целая свита всадников, готовых, видимо, отбыть в дальнюю дорогу. Одежда иноземца свидетельствовала, что он занимает важную должность при наместнике Канады: по всей вероятности, он приехал сюда, чтобы восстановить мир между союзниками французов, но увидел, что намерения его разбились о свирепость и непримиримость враждующих племен, и удовольствовался тем, что стал молчаливым очевидцем последствий той схватки, предотвратить которую так и не успел.