— Мои уши открыты, — произнес делавар степенно. — Слова моего брата проникли так далеко, что никогда не смогут вывалиться обратно. Они подобны кольцам, у которых нет ни конца, ни начала. Говори дальше: песня королька и голос друга никогда не наскучат.
— Я скажу еще кое-что, вождь, но ради старой дружбы ты извинишь меня, если я теперь поговорю о себе самом. Если дело обернется плохо, то от меня, по всем вероятиям, останется только кучка пепла, поэтому не будет особой нужды в могиле, разве только из пустого тщеславия. На этот счет я не слишком привередлив, хотя все-таки надо будет осмотреть остатки костра, и если там окажутся кости, то приличнее будет собрать и похоронить их, чтобы волки не глодали их и не выли над ними. В конце концов, разница тут невелика, но люди придают значение таким вещам…
— Все будет сделано, как говорит мой брат, — важно ответил индеец. — Если душа его полна, пусть он облегчит ее на груди друга.
— Спасибо, Змей, на душе у меня довольно легко. Да, сравнительно легко. Правда, я не могу отделаться от некоторых мыслей, но это не беда. Есть, впрочем, одна вещь, вождь, которая кажется мне неразумной и неестественной, хотя миссионеры говорят, что это правда, а моя религия и цвет кожи обязывают меня верить им. Они говорят, что индеец может мучить и истязать тело врага в полное свое удовольствие, сдирать с него скальп, и резать его, и рвать на куски, и жечь, пока ничего не останется, кроме пепла, который будет развеян на все четыре стороны; и, однако, когда зазвучит труба, человек воскреснет снова во плоти и станет таким же, по крайней мере по внешности, если не по своим чувствам, каким он был прежде.
— Миссионеры — хорошие люди, они желают гам добра, — ответил делавар вежливо, — но они плохие знахари. Они верят всему, что говорят, Зверобой, но это еще не значит, что воины и ораторы должны открывать свои уши. Когда Чингачгук увидит отца Таменунда, стоящего перед ним со скальпом на голове и в боевой раскраске, тогда он поверит словам миссионера.
— Увидеть — значит поверить, это несомненно. Горе мне! Кое-кто из нас может увидеть все это гораздо скорее, чем мы ожидаем. Я понимаю, почему ты говоришь об отце Таменунда, Змей, и это очень тонкая мысль. Таменунд-старик, ему исполнилось восемьдесят лет, никак не меньше, а его отца подвергли пыткам, скальпировали и сожгли, когда нынешний пророк был еще юнцом.
Да, если бы это можно было увидеть своими глазами, тогда действительно было бы нетрудно поверить всему, что говорят нам миссионеры. Однако я не решаюсь спорить против этого мнения, ибо ты должен знать, Змей, что христианство учит нас верить, не видя, а человек всегда должен придерживаться своей религии и ее учения, каковы бы они ни были.
— Это довольно странно со стороны такого умного народа, как белые, — сказал делавар выразительно. — Краснокожий глядит на все очень внимательно, чтобы сперва увидеть, а потом понять.
— Да, это звучит убедительно и льстит человеческой гордости, но это не так глубоко, как кажется на первый взгляд. Однако из всего христианского учения, Змей, всего больше смущает и огорчает меня то, что бледнолицые должны отправиться на одно небо, а краснокожие — на другое. Таким образом, те, кто жили вместе и любили друг друга, должны будут разлучиться после смерти.
— Неужели миссионеры действительно учат этому своих белых братьев? — спросил индеец с величайшей серьезностью. — Делавары думают, что добрые люди и храбрые воины все вместе будут охотиться в чудесных лесах, к какому бы племени они ни принадлежали, тогда как дурные индейцы и трусы должны будут пресмыкаться с собаками и волками, чтобы добывать дичину для своих очагов.
— Удивительно, право, как люди по-разному представляют себе блаженство и муку после смерти! — воскликнул охотник, отдаваясь течению своих мыслей. — Одни верят в неугасимое пламя, а другие думают, что грешникам придется искать себе пишу с волками и собаками. Но я не могу больше говорить обо всем этом: Хетти уже сидит в пироге и мой отпуск кончается. Горе мне! Ладно, делавар, вот моя рука. Ты знаешь, что это рука друга, и пожмешь ее как друг, хотя она и не сделала тебе даже половины того добра, которого я тебе желаю.
Индеец взял протянутую руку в горячо ответил на пожатие. Затем, вернувшись к своей обычной невозмутимости, которую многие принимали за врожденное равнодушие, он снова овладел собой, — чтобы расстаться с другом с подобающим достоинством. Зверобой, впрочем, держал себя более естественно и не побоялся бы дать полную волю своим чувствам, если бы не его недавний разговор с Джудит.
Он был слишком скромен, чтобы догадаться об истинных чувствах красивой девушки, но в то же время слишком наблюдателен, чтобы не заметить, какая борьба совершалось в ее груди. Ему было ясно, что с ней творится что-то необычайное, и с деликатностью, которая сделала бы честь человеку более утонченному, он решил избегать всего, что могло бы повлечь за собой разоблачение этой тайны, о чем впоследствии могла пожалеть сама девушка. Итак, он решил тут же пуститься в путь.
— Спаси тебя бог. Змей, спаси тебя бог! — крикнул охотник, когда пирога отчалила от края платформы.
Чингачгук помахал рукой. Потом, закутавшись с головой в легкое одеяло, которое он носил обычно на плечах, словно римлянин тогу, он медленно удалился внутрь ковчега, желая предаться наедине своей скорби и одиноким думам.
Зверобой не вымолвил больше ни слова, пока пирога не достигла половины пути между "замком" и берегом.
Тут он внезапно перестал грести, потому что в ушах его прозвучал кроткий, музыкальный голос Хетти.
— Почему вы возвращаетесь к гуронам, Зверобой? — спросила девушка. — Говорят, я слабоумная, и таких они никогда не трогают, но вы так же умны, как Гарри Непоседа; Джудит уверена даже, что вы гораздо умнее, хотя я не понимаю, как это возможно.
— Ах, Хетти, прежде чем сойти на берег, я должен поговорить с вами — главным образом о том, что касается вашего собственного блага. Перестаньте грести или лучше, чтобы минги не подумали, будто мы замышляем какую-нибудь хитрость, гребите полегоньку; пусть пирога только чуть двигается. Вот так!.. Ага, я теперь вижу, что вы тоже умеете притворяться и могли бы участвовать в каких-нибудь военных хитростях, если бы хитрости были законны в эту минуту. Увы! Обман и ложь — очень худые вещи, Хетти, но так приятно одурачить врага во время честной, законной войны! Путь мой был короток и, по-видимому, скоро кончится, но теперь я вижу, что воину не всегда приходится иметь дело с одними препятствиями и трудностями. Тропа войны тоже имеет свою светлую сторону, как большинство других вещей, и мы должны быть только достаточно мудры, чтобы заметить это. — А почему ваша тропа войны, как вы это называете, должна скоро кончиться, Зверобой?
— Потому, дорогая девушка, что отпуск мой тоже кончается. По всей вероятности, и моя дорога и отпуск кончатся в одно и то же время; во всяком случае, они следуют друг за дружкой по пятам.
— Я не понимаю ваших слов, Зверобой, — ответила девушка, несколько сбитая с толку. — Мать всегда уверяла, что люди должны говорить со мной гораздо проще, чем с другими, потому что я слабоумная. Слабоумные не так легко все понимают, как те, у кого есть рассудок.
— Ладно, Хетти, я отвечу вам совсем просто. Вы знаете, что я теперь в плену у гуронов, а пленные не могут делать все, что им захочется…
— Но как вы можете быть в плену, — нетерпеливо перебила девушка, — когда вы находитесь здесь, на озере, в отцовской лодке, а индейцы — в лесу, и у них нет ни одной лодки? Тут что-то не так. Зверобой!
— Я бы от всего сердца хотел, Хетти, чтобы вы были правы, а я ошибался, но, к сожалению, ошибаетесь вы, а я говорю вам сущую истину. Каким бы свободным я ни казался нашим глазам, девушка, в действительности я связан по рукам и ногам.
— Ах, какое это несчастье — не иметь рассудка! Ей-богу, я не вижу и не понимаю, отчего это вы в плену и связаны по рукам и ногам. Если вы связаны, то чем опутаны ваши руки и ноги?