Он перестал улыбаться и заерзал в шезлонге.

– Не в том здании, где расположен отдел. Это произошло в день рождения Ганпати, когда полгорода участвует в процессии перенесения изображений бога-слона на пляж Чоупатти. Мои ребята из отдела реквизита делают свои глиняные статуи для обряда погружения. Фигура, изготовленная в этом году, считается матерью фигуры следующего года, так как мы кладем кусочек глины от статуи этого года в статую года следующего.

– Но Проспер в тот день работал. Почему, если это был праздник?

– Проспер – настоящий трудоголик. Он снимал празднество на Чоупатти для одного из эпизодов «Бури». Но впоследствии ему пришлось переснять эту сцену уже как чисто игровую, так как документальный материал оказался слишком уж бурным. Настоящей катастрофой.

– Уверена, Майя с этим согласилась бы, – сказала я. – Кстати, мистер Рейвен, вам известен мастер по имени Роби?

– Он у меня не работает. Однако упоминание его имени очень уместно. Он научился своему мастерству, делая изображения Ганпати из песка на пляже Чоупатти. Вы знали об этом?

– А может быть, вы помните и друга Роби, мастера по имени Сами?

Рейвен соскользнул с шезлонга в воду.

– Сами... нет, я не могу припомнить никого по имени Сами. Сатиш у нас есть...

Он решительным шагом стал удаляться от меня, ступая по полу бассейна.

Проспер стоял в том месте, где я оставила свое полотенце, и беседовал с высоким белокожим человеком, хотя, наверное, слово «белокожий» к нему не очень-то и подходило. Его кожа была розовато-серого оттенка, цвета консервированного тунца, и во всем его облике было что-то от угря – правда, это совсем не портило его, – но все в нем было каким-то чрезмерно узким, включая и плечи. Если бы у угрей были плечи, они были бы именно такими. И при этом ни одного острого угла, за который можно было бы ухватиться.

Мальчик лет двенадцати пробежал мимо и прыгнул в бассейн, острым кинжалом его стройное худощавое тело пронзило поверхность воды. Я заметила, как высокий мужчина на мгновение отвернулся от моего свояка и взглядом проследовал за мальчиком.

Я подошла к Просперу, и он представил мне похожего на угря человека как Энтони Анменна, своего старого друга еще с оксфордских дней.

– Розалинда приехала сюда, чтобы положить конец контрабанде и черному рынку, Тони. Она большой специалист в этом вопросе.

– Провести здесь всего пять дней и узнать так много. Это впечатляет. – Анменн рассмеялся.

Итак, значит, они уже успели меня обсудить.

– А вы чем здесь занимаетесь, мистер Анменн? – спросила я, пристально разглядывая его бледную грудь. – Загораете?

– Я здесь живу. Один из моих бомбейских домов расположен неподалеку от дома Проспера.

Один из его домов.

– Прозябаете? – спросила я, улыбнувшись самой нахальной своей улыбкой.

Анменн расхохотался и сбросил полотенце со своих чресел. Он положил бумажник, связку ключей и несколько монет на столик рядом с нами. Пять золотых монеток.

– Моголы, – сказал он, когда я взяла одну из них. – Я ношу их с собой как талисман.

– Энтони владеет знаменитой коллекцией монет, – добавил Проспер.

– Почти столь же знаменитой, как коллекция вашего свояка, – парировал Анменн. Они обменялись улыбками снобов, людей, принадлежащих К узкому кругу, избранных, тех, кто выше любых подозрений. – Проспер, тебе обязательно нужно захватить Розалинду на мою вечеринку по поводу прихода муссона. Ты же знаешь, как мне нравится заводить новые знакомства. Это будет тринадцатого.

С этими словами он сделал шаг в бассейн.

Я посмотрела на свое искаженное отражение в воде.

– Вы не против, если я захвачу с собой знакомого, работающего у «Кристи»? – спросила я. – Он к этому времени как раз приедет в Бомбей из Лондона, и я пообещала позаботиться о нем.

На какое-то мгновение Анменн растерялся, что сразу же сказалось на элегантности его движений в воде.

– Ну, конечно. Приводите столько друзей, сколько вам будет угодно, – ответил он через мгновение и нырнул.

Проспер последовал в бассейн за своим другом. Как только оба скрылись под водой, я воспользовалась полотенцем, чтобы прихватить с собой одну из золотых монет, добавив клептоманию к числу своих многочисленных достоинств, и поспешила к Миранде под зонтиком.

– Помнишь, как ты читала мне их еще в Керале? – спросила она, поднимая книжку с индийскими мифами. – Тебе нравились истории о битвах и демонах.

– А я помню, что ты просила почитать те, в которых нравственный порядок не нарушался, и обязательно со счастливым концом. Это должно было меня насторожить.

Миранда открыла книгу на отмеченной странице.

– Вот та история, которую ты особенно любила, о Сандхье, названном так в честь текучей растворяющейся поры между закатом и ночной темнотой, «между черной ночью и ярким закатом, время, полное шепотов и загадок».

Миранда пыталась восстановить связь, когда-то существовавшую между нами, но это не так-то просто сделать. Между нами теперь вставала стена из вопросов без ответов. Она перевернула несколько страниц и указала на изображение летающей обезьяны: Ханумана, царя обезьян.

– А так ты назвала папу, когда мы встретились в последний раз, в Лондоне, помнишь? Хануманом, чьи дети унаследовали его способность к разрушению и опустошению. Я не могла поверить, что ты способна быть столь дерзкой.

А я не могла поверить, что она все еще способна называть его папой. Но, даже будучи подростком, Миранда производила впечатление девочки из другого, более невинного и наивного поколения, чем то, к которому принадлежала я. Совершенно другая порода: живущая без тревог и забот, безупречно воспитанная, без капли дурной крови.

– Я так рада, что ты все-таки приехала. Нам о многом надо поговорить, – сказала Миранда, касаясь моей руки, осторожно, словно чувствовала во мне нежелание расслабиться, пойти на более близкий контакт.

– Вот как? – произнесла я, в душе желая ответить ей столь же родственным прикосновением, но удерживаемая тем незримым барьером, который ни я, ни она не могли пересечь.

Частью его был вопрос: насколько она посвящена в причастность Проспера к убийству хиджры? До тех пор, пока я не найду ответа, мы принуждены будем оставаться по разные стороны этого барьера.

– Ты все еще не можешь простить отцу того, что произошло с твоей матерью? – спросила она внезапно. – Он говорил об этом, когда вернулся из Шотландии с ее похорон. Он сказал, что ты обвиняла его в том, что он держал твою мать в нашей деревне в качестве своей «биби»... – она подыскивала слово, – своей любовницы. Так же, как белые плантаторы держали в отдаленных уголках своих поместий «биби-хана», «домик для женщины». Он сказал, что ты будто бы заявила, что твоя мама не умерла бы, если бы он бросил мою маму до того, как я родилась, и женился бы на Джессике.

Джессика... Как же не подходит это нежное и милое имя моей жесткой и непростившей матери.

«Я не хочу, чтобы ты винила своего отца, – писала она накануне одной из первых своих попыток самоубийства, – он не виноват».

Это значит, что я действительно обвиняла его. Теперь же я виню себя в утрате матери и родины и в этой странной полуутрате сестры, ставшей для меня почти чужим человеком.

– Теперь я распределила вину между всеми, – ответила я.

– Знаешь, твоя мать писала ему, – сказала Миранда. – Я обнаружила ее письма после его смерти. Там были такие, которые она написала еще в 60-е годы, когда ты жила в Индии. До того, как умерла моя мать. На них стоял почтовый штемпель нашей деревни. – Она попыталась улыбнуться, но улыбка у нее получилась напряженная и неестественная. – Ты помнишь письма, которые я писала из монастыря после того лета, когда ты приезжала сюда? Я все еще храню твои.

Ее письма ко мне я потеряла где-то в одном из наших с матерью путешествий. Мы всегда путешествовали налегке, и места для всяких детских сентиментальных вещичек не было. И тем не менее я все это очень хорошо помню. Мою сестру отправили в Мадрас в монастырскую школу для девочек всего через несколько недель после нашего совместно проведенного лета. Ей было десять лет, и она была единственным ребенком. Отец – сам учившийся в Родсе – заявил, что хочет, чтобы она тоже имела те блага, которые дает английское классическое образование.