— Жалко, мольберта в колонии нету. Ни один стоящий художник без мольберта и за карандаш не возьмется.

Хлопцы значительно переглядывались: «Ну и Охнарь, — прямо заправский Репин».

Около него несколько раз с невинной улыбкой и как бы невзначай появлялась Анюта Цветаева. Она немного подросла, но изменилась мало: менее острыми стали локти, легкий румянец осветил бледные щеки, отросли светлые волосы. Видимо, Анюте хотелось обратить на себя внимание Леньки. Охнарь уделил ей долгий, испытующий взгляд, но интереса никакого не проявил. Такая ли зазноба у него осталась в городке?

Еще не высохла акварель на заголовке газеты, а товарищи потащили Охнаря играть в крокет, затем на турник — чтобы показал, какие новые «фигуры» он выучил в школе.

— Нынче у нас спевка, — напомнил колонистам Сенька Жареный. — Пойдем с нами, Леня? Ты как в школе насчет хора: состоишь?

— Натурально, — не задумываясь, кивнул Охнарь.

— Состоишь? — удивленно переспросила его Параска Ядута. — У тебя разве… голос прорезался?

Охнарь сделал снисходительную мину.

— Чудная ты, Параська. Чай, я живу в городе. Там даже и… пианина настраивают. В колонии вы знай себе тянете: «до-о, ля-а», а там у нас в городе другая «доля». Слыхала про камертон? Ну, а рассуждаешь! Наш рукхор, — это в школе есть такой руководитель хора, Овидий Сергеич, стукнет, к примеру, камертоном по столу — готов. Сразу голос на чистую воду и начнет подгонять. Вот попадешь в девятилетку, сама узнаешь.

Параска с сомнением покачала головой.

— Что ж тебе голос — это… как струна на бандуре? Взял да и подкрутил?

— Нет, Параська, ты все-таки ненормальная, — сказал Охнарь и слегка покраснел. — Думаешь, я заливаю? Вот необразованность. Нам «Овод» Сергеич говорил, что в Москве есть специально Государственная консистория, где ничему не учат, кроме как петь. Там ты хоть коровой реви, хоть петухом кукарекай, а тебе голос настроят. Не сразу, понятно: пришла, взяли голос на камертон и тут же тебе его вывернули наизнанку… Мне рукхор в школе так сказал: «Войдете в совершеннолетие, запоете совсем по-другому». И может, даже… — Охнарь судорожно стал вспоминать мудреное название, оброненное учителем в день пробы. — И может, басом пра… при… фунте. Да, да, хочешь — проверь.

Охнарь чувствовал, что заврался. Вот язык проклятый, будто кто за веревку дергает! Некоторые колонисты улыбались; Владек Заремба примирительно сказал:

— Верно, хлопцы. Только не консистория… консистория— это поповский суд… разводы там давали женатым. Правильно будет: консерватория — училище для музыкантов. Консерватория есть не в одной Москве, аив Варшаве, в Киеве. Однако, Леня, таких певцов, как мы с тобой, туда и к дверям не подпустят.

— Чего спорить, — резонно заметила Параска Ядута. — Скоро спевка, послушаем, Леня, как тебе голос обточили.

Охнарь осторожно потер горло.

— Куричье б яичко сырое, — сказал он неуверенно. — Тогда б совсем чисто завел.

— Достанем, — успокоила Параска.

…Однако спевке до обеда состояться было не суждено. Из города приехал фотограф, и поднялась такая суматоха, что о хоре совсем забыли: до него ли? Охнарь ожил. Его снимали раз двадцать: то в общей группе, то с товарищами, то верхом на кобыле Буржуйке, то возле газеты вместе с редколлегией. А там надо же было до возвращения обратно к опекунам еще разок искупаться в бочаге, позагорать на солнышке? Охнарь твердо решил идти с повинной и попытаться честно расхлебать то грязное хлебово, которое сам заварил. Не зря, значит, он скрыл от Васьки Блина, что бросает школу. Вот и приходится заворачивать оглобли. Городская жизнь — это верхняя ступенька по сравнению с колонией.

Обед прошел шумно. Охнарь несколько торопился: не дай бог, все-таки объявят спевку. До станции ему дали подводу: Омельян стал запрягать у конюшни лошадь. Ленька раньше всех вышел из-за стола и побежал ему помочь. Вскоре к ним присоединился Владек Заремба.

— Давай тут простимся, — сказал он другу, — а то у крыльца слишком народу будет много, не дадут сказать. Ты вот что, Охнарь, насчет комсомола брось дурить. Я тебе за это когда-нибудь так морду набью… не посмотрю, что вроде брата. Уж если бог тебя обидел, заместо мозгов насовал в черепок мусору, так хоть умных людей слушайся. Понял? Ну, да я уверен, что в городе найдутся комсомольцы покрепче меня и сумеют тебе, долдону, объяснить, вокруг чего Земля вертится.

— Ох, Владька, поздно ты родился. Из тебя б монах был — во!

— Дура в штанах!

— Филя с ручкой!

Оба захохотали и обнялись.

Перед самым отъездом Тарас Михайлович позвал Охнаря к себе в комнату. На тарелке лежало знакомое угощение: несколько медовых пряников. Воспитатель завернул их в газету на дорогу, попутно дал совет хорошо учиться. Неожиданно в упор спросил:

— Признайся, Леонид, к нам приехал без отпуска?

Охнарь залился краской. Вот когда наконец он услышал этот, так мучивший его, вопрос.

— С чего вы взяли?

— Думаешь, не знаю тебя? — холодно усмехнулся Колодяжный. — Вчера была суббота, учебный день, а какой же школьник перед экзаменами пропускает занятия? Впрочем, если хочешь, не отвечай.

— Самоволкой.

— Поскандалил?

Все знает! От такого разве скроешь? И Охнарь соврал, без надежды, что ему поверят:

— Просто, ну… потянуло.

— Значит, денег на билет нету?

— Есть, — уже сердито ответил Охнарь и отвернулся к стене.

Со стены на него с насмешкой глядел Котовский.

Ленька потупился. «Надо эту «Думку про Опанаса» достать», — вдруг решил он, вспомнив ночь в клуне. А в общем комната воспитателя ни в чем не изменилась. Тот же токарный станок по дереву, солдатское одеяло на простой железной кровати, книги на полке и чемодан у окна: все имущество. Кстати, что это Тарас Михайлович молчит, где он? Охнарь повернулся: воспитатель с натянутой улыбкой протягивал ему запечатанный конверт.

— Карман у тебя крепкий?

— Крепкий.

Очевидно, на лице Охнаря отобразился вопрос, беспокойство. Колодяжный по-прежнему холодно пояснил:

— Здесь написано, что ты провел у нас субботу и воскресенье. Давай положу.

Шурша конвертом, он сам сунул его в нагрудный карман Ленькиной бархатной толстовки, застегнул клапан на пуговицу.

— Вот теперь порядок, как говорят наши колонисты.

— Почему у меня так получается, Тарас Михалыч? — вдруг искренне с огорчением спросил Ленька. — Хочу все по-хорошему, а… срываюсь.

— А кто не срывается, Леонид? Таких людей нет. Думаешь, мы, воспитатели, не срываемся? Упасть — это, конечно, беда, но еще страшнее не подняться. Невежество — вот твой враг. Ты, как бы тебе это сказать… все время несешься, как конь с закушенными удилами, сам не знаешь куда, абы на простор. Тебя все время надо осаживать, поворачивать, не то под обрыв свалишься. Таких, как ты, буржуазные ученые, последователи антропологической школы Ломброзо и Ферри, вносят в разряд «врожденных преступников». Наши ж педологи из Наркомпроса, которые им если не челом, так затылком поклоны бьют, тоже считают вас дефективными, то есть неполноценными. А все дело в том, что вы, огольцы, как замки. Есть простые, а есть со сложным механизмом, — надо только уметь для каждого подобрать ключ… Не знаю, что тебя заставило бежать из города. — Колодяжный сделал паузу, голос его стал ледяным, а взгляд тяжелым, неприязненным. Но хорошо, что ты сам понял свою ошибку и решил ее исправить. Усвой себе получше: колония для тебя пройденный этап, вчерашний день. Кто же возвращается в прошлое? Видал когда-нибудь скачки с препятствиями? Вот такие препятствия тебе и надо брать, не отступай перед ними… Ну, тебя ребята ждут. Желаю успеха.

Он легонько подтолкнул огольца к порогу.

На станцию подвода пришла перед самым поездом. Ленька наскоро простился с Омельяном и бросился к окошечку кассы. Сделал он это специально для сторожа: пусть передаст в колонии, что он взял билет. Потоптавшись «для блезиру» возле кассы, Охнарь выскочил на перрон и в вагон сел зайцем.