— Заве-ел! — задетый его тоном, враждебно сказал Охнарь. — Да ты, никак, Владя, все-таки в воспитатели метишь? Или, может, прямо в красные попы?

— Жалко, что ты гость, — яростно, шепотом проговорил Заремба.

Казалось, еще минута, и друзья поссорятся, как это не раз случалось в прошлом году, а то и пустят в ход кулаки. На попоне вновь зашевелился Омельян, и Владек скрипнул зубами, резко натянул на голову простыню, и повалился на соломенную подушку. Не стал спорить и Охнарь.

Он долго лежал не двигаясь, перебирая в памяти весь этот день, ночной разговор здесь, в клуне, и его удивило, как радуются колонисты и предстоящему ученью, и вступлению в комсомол. Ведь они тоже сядут на одну парту с «домашними», станут активистами. Может, действительно настало время, похожее на какой-то весенний разлив: куда ни ступи — вода, все вокруг бурлит. Один он, Ленька, вроде промерзшей кочки.

Странные вообще вещи творятся с ним. Только разберется с величайшим трудом в окружающей обстановке и подумает! «Ага, наконец я додул, какая теперь жизнь», — как, глядь, а все уже переменилось, родились новые запросы, понятия, и он остался позади, будто комок грязи за телегой. В самом деле, колония для него, как и для всех воспитанников, должна стать вчерашним днем. Сейчас хлопцы и девчата хотят одного: ученья. Учиться за партой, учиться за станком, учиться с винтовкой на плече, но только учиться, Идти в большую жизнь полноправными советскими гражданами. Чего же, спрашивается, он, Ленька, сюда приперся? Иль дурней всех?

«Уж не вернуться ль назад? — впервые отчетливо понял он то, что еще по пути сюда смутно стучало в сознании. — Но примут ли? Попросить разве прощения, как тогда в колонии?»

Гадко стало у Охнаря на душе, мерзко. Год назад каялся и опять? Раньше здесь судили, теперь в школе? И долго ли ему сидеть перед своими товарищами в роли оболтуса и разгильдяя, нового Митрофанушки-недоросля? (Охнарь прочитал комедию Фонвизина.) Когда ж он наконец почувствует себя равным со всеми? Не пора ли пошевелить мозгами?

Заснул Ленька беспокойно, так и не придя ни к какому выводу.

Утро принесло столько удовольствий, сколько оно приносит только в юности, когда каждый наступающий день встречается нетерпеливо, радостно, с ожиданием чего-то особенного, что должен подарить именно этот день. Вскочили старшие колонисты довольно рано, и сразу в клуне сделалось весело, шумно, и на повестку встало множество неотложных интересных дел, с которыми никак нельзя было мешкать. Охнарь не высыпался вторую ночь подряд, все некогда было, но это нисколько не отразилось на его настроении. Наоборот, поднимись Ленька позже и прозевай зорю, он очень бы огорчился.

— Покажем тебе все номера газет, что вышли.

— Стригунка теперь не узнаешь: вот сходим на конюшню.

— Рисовать-то когда будешь?

— Я барсучью нору в лесу нашел: хочешь посмотреть?

— Какое нам знамя шефы подарили!

— А сад, сад, — глаза вытаращишь! В акурат сейчас в цвету.

— Не забывайте, хлопцы: фотографироваться нынче.

Владек установил порядок дня:

— Ладно. Сперва на бочаг?

— Конечно. Не умываться ж у колодца!

Захватили мыло, полотенце и всей гурьбой отправились на речку. Окрестные жители еще не начинали купаться, но колонисты «открыли сезон» вскоре после разлива, едва отстоялась вешняя вода.

Обвитый легким туманом, затененный вербами, тополями, бочаг лежал темно-зеленый, неподвижный, точно бутылочное стекло, и казался бездонным. Мельничные постава молчали, лишь с однообразным шумом падала вода плотины, а внизу покачивались плети аира. Изумрудный головастый зимородок, сидевший на камне у берега, разбил сонную поверхность воды, вынырнул с рыбешкой в клюве и улетел в лес. В воздухе чувствовалась ночная прохлада, сырость, от невидимого в тумане хутора неслось мычание коров, утренний ленивый лай собак. Огненный восход окрасил бочаг только у западного берега.

Оглашая дол громкими криками, смехом, хлопцы разделись и начали прыгать с новой вышки. Более робкие — ногами вниз, «солдатиком», кто посмелее — «ласточкой», но с первого яруса. Лучше всех прыгал Юсуф: с самого верха и очень пластично, действительно напоминая в полете птицу с раскинутыми крыльями; руки к голове он выбрасывал вперед у самой воды.

— А ты, Леня, сможешь? — спросил он.

Владек предупредил:

— Если не пробовал, то лучше валяй снизу.

С Охнарем Владек старался держаться по-прежнему приветливо, точно между ними и не было размолвки. Однако в его глазах нет-нет да и загорался колючий огонек.

Охнарь молча залез на площадку третьего яруса, и у него дух захватило: бочаг вдруг показался маленьким, точно зеркальце, лежавшее где-то в яме. Ноги сами отодвинулись назад, однако проявить трусость было стыдно. Весь побледнев, Охнарь прыгнул вниз головой, ударился животом о воду и чуть не задохнулся. Хлопцы уже плыли на середину бочага, ныряли, доставали рукой дно, гоготали, брызгались, а Охнарь все кривился, судорожно ловил ртом воздух. Хорошо, что с головы вода стекает, незаметно выступивших слез. Он лег на спину, отдышался и присоединился к ребятам.

А потом, чтобы разогреться, все бегали по берегу под розовым утренним солнышком.

Воскресный завтрак начинался в колонии на час позже, и ребята успели еще показать гостю молодой сад. Охнарь помнил его жиденьким, низким. Теперь яблоньки, черешня, крыжовник, смородина распушились, тянулись друг к другу цветущими ветками.

Самодельный колокол позвал воспитанников к столу.

Вскоре после завтрака Ленька выступил на собрании. Когда в том самом зале, где когда-то его судили как хулигана и лодыря, он увидел десятки глаз, устремленных на него с любопытством, гордостью, надеждой, он вдруг полностью осознал весь свой провал в городе. Сказать правду — значило разочаровать, жестоко обидеть весь коллектив колонии, навсегда подорвать свой авторитет. Сейчас все знают, что в прошлом он был «бузотером», «отпетым», выпячивал свое «я» против общего «мы», но парнем с хваткой, который умел побеждать трудности. А тут все бы увидели, что он просто «калоша», «тупица», «дешевый». Признание, хотя бы даже частичное, равносильно плевку на мечты всех собравшихся здесь воспитанников: ведь им тоже когда-то придется покидать стены колонии. И от мысли «потрепаться перед пацанами» ничего не осталось. Охнарь вдруг заволновался и обращался уж не только к воспитанникам, но словно убеждал в чем-то и самого себя:

— Все мы, ребята, когда-то дома жили. Верно? Учились в школе, слушались разных прочих родителей… ну как все. А тут началась война, немцы разорили Дон, Ростов-город например… осиротили Украину, сколько народу поубивали… вот мы и очутились на воле. Скажете, нет? Разное ворье стало учить. Кто хочет — тяни руку, авось богородица подаст, кому нравится — пускай за копейку весь день горб ломает, а смелому надо жить так, чтобы плевать на все с пожарной каланчи. Увидел сало или, скажем, чемодан — хватай; поймали — бритвой по глазам. Всю эту… науку я испытал на своей шкуре. И если бы не советская власть, не выбраться б мне из этого… водоворота на сухое место. Кто бы руку протянул? Ведь я только в колонии понял, — Охнарь показал пальцем в пол, — украдешь трудовую копейку, — значит, ты паразит. Хочешь стать человеком? Поступай, как лозунг пишет: работай. Словом… Работай и учись. Опять стань, ну… фраером, как мы раньше говорили. Только ведь и слово «фраер» тоже при царизме выдумали, сейчас их раз-два и обчелся: нэпманы одни да спекулянты. И на тех, как мой опекун дядя Костя говорил, скоро уздечку накинут. Новая жизнь — она, ребята, тоже не… ковровая дорожка. И тут можно сковырнуться в колдобину. Особенно когда разные физики да алгебры пойдут. Так ведь легко одним попам на похоронах…

После путаной и горячей речи, в которой Охнарь так и не рассказал, как он живет, ему задавали вопросы.

После обеда Охнарь рисовал заголовок в стенгазете «Голос колониста». На втором этаже, где происходило это таинство, присутствовала вся редколлегия и еще добрый десяток воспитанников-любителей; Ленька старался, как мог, и очень жалел, что нельзя пустить в ход масляные краски: он бы показал ребятам, что такое настоящая живопись. Но все же Ленька открыл этюдник, чтобы все видели его полный набор, кисти из свиной щетины, палитру, а иногда вдруг озабоченно произносил: