Блин отступил шаг назад.
— Перестал уркаганить? Чего же ты… т делаешь?
— Сам меня за фраера посчитал? Вот я такой и есть. Даю благородное слово. Живу в городе, в девятилетке учусь, а сейчас еду обратно в колонию, к ребятам. Видишь этюдник? — показал он на ящичек. — Рисовать буду с натуры… прямо с природы.
Почему-то Охнарь не мог рассказать, что совсем бросил школу.
Блин тихонько присвистнул, и легкая гримаса передернула его грязное лицо.
— Вот поэтому я и без денег, — уже спокойно, не смущаясь, продолжал Охнарь. — Откуда они у меня? Я уж, брат, теперь ша: честно живу. К любому мильтону… к самому прокурору подойду прикурить, и он мне ничего не сделает. Вот учусь… в колонии работал. А вырасту — буду получать трудовые.
Взгляд у Блина стал скучным.
— А ты, Васька, далеко едешь?
— В Сочу пробираюсь.
— Покурортиться?
Оба расхохотались.
— Хреноватая, вижу, у тебя житуха, — сказал Охнарь, оглядывая старого друга. — В сявки опустился? Куски из-под угла сшибаешь?
Блин смутился, сквозь грязь стала видна краска на его щеках.
— Да вот, с тобой тогда, Охнарь, расстался и не могу кореша хорошего найти. Зимовал в Эривани… тепло там. Потом в баржан… в детдом попал, а теперь опять на воле. В Ленинграде сейчас был и вот обратно на юг пробираюсь. Там уже вишня, абрикосы пойдут скоро.
— Торговать собираешься? — насмешливо сказал Ленька. — Или стрелять: «Да-ай, тетенька». А? Ну… может, с возов таскать? Вот что, Блин, — продолжал он с внезапным вдохновением, — едем со мной в колонию. Человеком станешь. Там, брат, есть такой воспитатель — Колодяжный Тарас Михайлович. Мужик во! — выставил он большой палец руки. — Он устроит. Похлопочет в Отнаробразе. Ты только слово дашь перед коллективом, что завязываешь с волей. А я поручусь. Но уговор: не подводить. По рукам? Сыт будешь, обут, станешь учиться в школе. Едем?
Блин заколебался под таким напором. Видно, и ему надоела бездомная, голодная жизнь. Затем он вздохнул и отрицательно покачал головой.
— Не. Осенью, может. Сейчас погуляю.
— О-осенью! Тогда что! Ты вот докажи, что сейчас, в теплынь, порываешь. Осенью как зарядят дожди да прихватят холода, вся братва к детприемникам жмется. Решайся. Ну?
Блин опять вздохнул и отказался наотрез.
— Езжай лучше ты со мной, — предложил он. — Брось, Охнарь, все равно из тебя ученого служащего не выйдет. Как был ты уркой, так и останешься. Лезем в собачий ящик и дуем в Сочу. Вот майдан стоит. Вишни там, море, покупаемся. Давай, а? С тобой-то мы заживем лихо.
Теперь Охнарь опустил голову, внезапный жар охватил грудь, передался в руки. А что, если плюнуть на все и действительно махнуть на Кавказ? Ему представился зеленый курортный городок, сбегающий нарядными улочками к морю, высокие кипарисы, пальмы, неумолчный пенистый прибой, а за ним, до самого горизонта, водная аквамариновая гладь. Щедро печет южное солнце, загорай себе на усыпанном галькой бережку, плавай, ныряй в соленых волнах. Проголодался — на базар. Там скоро полно будет мясистых помидоров, золотых персиков, изумрудного винограда, инжира — чего душа пожелает. Надоело в Сочи — пробрался на пароход, и ты уже в Батуме, а то поехал на источники к подножью белоголового Казбека. Сам себе хозяин, нет над тобой командиров!
Да, но это опять воровать, кормить вшей, ходить под дулом милицейского нагана, быть паразитом в родной стране. А что бы сказали, увидя его в таком виде, колонисты, Колодяжный… даже Мельничук и школьники?
— Едем? — повторил Блин.
Экспресс Ленинград — Тифлис дал отправление,
Беспризорник вздрогнул, кинул вокруг беспокойный взгляд: нет ли поблизости стрелка охраны, не смотрит ли откуда кондуктор, можно ли залезть обратно в собачий ящик?
— Ну? — нетерпеливо заторопил он.
Охнарь опять перекинул через руку пальто-реглан, взял этюдник. Он даже не счел нужным прямо ответить на вопрос.
— Видать, не поймешь ты меня сейчас, Блин. Я так смотрю, что собаки умней, чем мы с тобой были. Любая из них тоже на воле живет, а помани — с охотой пойдет служить хозяину. А там всего-навсего будка да кость с-под мяса. Одно скажу: душа у меня уже не позволит к старому вернуться. В общем, одумаешься, иди в колонию, от этой станции недалеко.
Скорее всего, Блин уже не расслышал адреса. Зашипел пар, отпустили тормоза, он торопливо залез обратно в собачий ящик, закрывая дверку, улыбнулся бывшему товарищу. Охнарь помахал ему. Голубой экспресс тронулся, быстро стал набирать скорость, "Прощально мигнул красный стоп-сигнал на последнем вагоне.
Ленька широко зашагал по ветрено-курящей, пыльной дороге. Дождя здесь, оказывается, совсем не было.
Позади, за курганом, остался хутор с темным, сутулым ветряком, места вокруг пошли знакомые. Собравшись с силой, густо припустил крупный косой ливень. Гром теперь шипел и грохотал со всех сторон, словно кто с размаху рвал темный намокший брезент туч, давая возможность всей скопившейся воде вылиться на землю. Голую степь насквозь прострачивали дождевые нитки, вокруг не виднелось ни одной копешки сена. Надо было позаботиться о том, чтобы спасти свой парадный вид, не явиться в колонию мокрой курицей.
Недолго думая, Ленька разулся, снял зеленую бархатную толстовку, брюки и вместе с кепкой завернул в пальто. Дальше он пошлепал босой, в одних трусиках. Навстречу по раскисшей дороге попались две медлительные подводы на сивых круторогих волах. Одна «жинка» в очипке при виде Охнаря дробно закрестилась и долго с немым изумлением смотрела на него, приподняв дерюгу над головой. То ли она приняла хлопца за святого, то ли подумала, что его раздели. А может, решила, что он просто «с глузду зъихав[23]». Охнарь, заметив исключительное внимание, которое вызвала его особа у крестьянки, тут же перед возом свистнул, притопнул ногой и сделал вид, что хочет ударить гопака.
Ливень разделил его с подводами, точно занавесом.
Однако чем ближе к колонии, тем менее уверенно чувствовал себя Охнарь. Почему это? Ведь он наконец порвал с «мамиными» и возвращается в родную семью! Ленька давно замечал за собой: все, что он предпринимал в пылу и что казалось ему правильным, впоследствии, когда он остывал, вдруг представлялось совсем в другом свете. Ну, что он скажет Тарасу Михайловичу, ребятам? Чем щегольнет, похвастается? Они там небось думают, что он уже заделался заправским ученым, а он нате вам… припрется с побитой мордой.
«Скажу: надоело в девятилетке, и все, — бодрился Охнарь. — Вон в Москве, у циркача Дурова, свиньи знают четыре действия арифметики: пускай они заместо меня в школе учатся».
Если же и откроется его хулиганство, пьянка, то это будет не сейчас, а когда-то еще потом, и стоит ли заранее беспокоиться? Зато как разинут колонисты рты при виде его этюдника. Художник первого класса Леня Охнарь, младший брат Айвазовского!
И все-таки никакие рассуждения не могли успокоить Леньку. Ведь он действительно… отступил. Вспомнилось трусливое бегство из квартиры еще спавших опекунов. Он поступил чисто по-блатному: нашкодил — ив кусты, подальше от всякой ответственности. На столе он оставил Мельничукам записку: «Я уехал насовсем. Куда — мое дело. Лучше и не ищите, не вернусь, хоть бы что. Можете проверить все вещи, а этюдник не считайте». Что ни скажи, а новая жизнь в городе не приняла его, как не принимает чистая вода мусор, наплав и выбрасывает обратно на берег.
Вчера он был пьян и слишком взбудоражен, чтобы взвесить, обсудить свой поступок. Сегодня же он просто старался себя приободрить, оправдать в собственных глазах. Копаться в причинах своего хамского поведения, затеянной драки он, по обыкновению, всячески избегал.
Показался знакомый лес, похожий на огромного зеленого ежа, в нем красная крыша колонии, и сердце Охнаря заныло.
Дождь прекратился, в прогалах рыхлых туч показалось синее небо, а откуда-то сверху еще сыпались мелкие брызги. Охнарь надел свою помятую, но сухую одежду, постарался взбить обвисший мокрый чуб. Вот и поворот дороги от хутора, старый курень на бахче, мокрый, почерневший сруб водяной мельницы у реки. Вот клумба перед каменными ступенями крыльца с орхидеями, огненно-красным горицветом, бархатными анютиными глазками. Под водосточной трубой стоит памятная ему бочка: ее он еще в первый день приезда в колонию перевернул смеха ради. У крыльца, на сухом месте, защищенном тополем от дождя, лежала рыжая Муха; она вся была облеплена репьями, точно папильотками. Муха не узнала Охнаря, но, как все детдомовские собаки, привыкшие к множеству сменяющихся ребят, не ощетинилась, не залаяла, а полуприветственно помахала самым кончиком хвоста. «Кто тебя знает, — как бы говорил ее вид, — может, вместе в колонии жить придется? Глядишь, еще когда корочку хлеба дашь».
23
Сошел с ума.