Берясь за дверную ручку, Охнарь испытал истинное волнение, на сердце его было и тревожно и радостно.

На втором этаже, в зале, сипела расстроенная панская фисгармония, в палате девочек пели, по коридору со смехом взапуски носились воспитанники. Ясно, что это дождик загнал всех ребят в здание. Все окна были открыты, пахло зябкой, сырой прохладой; небо повисло тусклое, серое, пол испятнали мокрые следы. В лесу примолкшие было щеглы, пеночки, зорянки вновь пробовали голоса, начинали высвистывать на разные лады, словно подзадоривая и ребят выйти во двор и огласить окрестности песней.

В колонии появилось много новичков, это Охнарь сразу заметил. Они с удивлением рассматривали Охнаря, очевидно в свою очередь принимая его за новичка. Старых товарищей Ленька узнавал не без труда, так они выросли. Когда человек чувствует себя неловко, виноватым, он склонен преувеличивать в окружающих положительные качества, которых сейчас нет у него самого. Ленька завидовал уверенности колонистов. Несколько робея, он положил пальто на стул, поставил этюдник, чтобы освободить руки, — он устал-таки. В коридоре было полутемно, и несколько знакомых хлопцев и девочек прошли мимо Леньки, оглядывая его с настороженным любопытством. Наконец один колонист нерешительно остановился, подошел поближе, удивленно и обрадованно воскликнул:

— Гля! Ленька! Да чи это ты, козаче?

— А ты думал, забрела моя покойная душа? Вот шакалы: отчурались и не признаете!

— Да как же тебя узнать: разрядился, что твой нэпманский сынок! Если б не этот войлок, и я бы прошел мимо, — и он крепко дернул Охнаря за кудри.

По колонии тут же во все углы разнеслась весть, точно у нее было сто ног.

— Охнарь приехал!

Через три минуты в коридоре уже нельзя было протолкаться. Хлопцы и девчата, которые раньше видели Охнаря, но прошли мимо, стали уверять, что признали его с первого взгляда, да боялись ошибиться. Сбил с толку его костюм, а главное, этюдник. Почему-то Леньку приняли за фотографа, которого завтра, в воскресенье, ожидали из города. А из красного уголка, — из читальни, из палат подбегали все новые колонисты, в полотняных панамах, в полотняных трусах, загорелые, с запахом полевых трав, и здоровались с гостем крепким пожатием сильных мозолистых рук. Владек Заремба, такой же белобрысый, горбоносый и еще более долговязый, с ходу обнял и поцеловал Охнаря, словно младшего брата, Так же приветствовал его и Юсуф Кулахметов. Татарин еще шире раздался в плечах и походил на борца; от солнца он не то что загорел, а будто прокоптился. Но больше всех поразила Охнаря Юля Носка. Давно ли он ее видел? Еще вчера была глазастой задиристой девчонкой, а сегодня превратилась в пышную, совсем развившуюся девушку. Так бутон шиповника вдруг за одну ночь раскрывается в юную, крепкую душисто-лепестковую розу.

Юля по-мальчишески тряхнула Леньке руку, радостно засмеялась.

— А чего ж ты меня не поцелуешь? — весело спросил Охнарь.

— Шибко нос задерешь.

— Все равно до твоего не достану. Он с детства журавлей в небе ловит.

Он наглядно показал, какой у Юли кирпатый нос.

Послышался общий смех.

— К нам в отпуск? — спрашивал Владек. — На одно воскресенье?

— В каком классе учишься? — торопился узнать другой колонист.

— Хорошо устроился в городе? Вот повезло кому: в шубе родился.

— Ты, Ленька, небось там все кинокартины пересмотрел?

— Отъелся-то: чистый боров!

Вопросы, восклицания сыпались со всех сторон; Охнарь едва успевал отвечать. Он видел, что ребята искренне рады за него, завидуют хорошей, здоровой завистью, гордятся им. Вот, мол, из нашей колонии пошел хлопец в жизнь, «на люди», и стал как все фраера: совершенно не подумаешь, что он когда-то ночевал в асфальтовом котле, ездил в собачьем ящике, ходил по середине мостовой между двумя милиционерами с наганами.

Ленька тотчас воспрянул духом; задрал выше голову. И вдруг прежняя мысль опять ужалила его, точно оса: как же ему теперь признаться колонистам, что он… будто волк в известной сказке, прибрел обратно с оторванным хвостом? Ведь, пожалуй, все его акции упадут сразу. И, выигрывая время, он сделал вид, что не расслышал вопроса Зарембы насчет отпуска или просто ему некогда на него отвечать.

— Леня, как до нас добирался? — спросил Юсуф. — На воздухе дождик, а ты совсем сухой, как вяленый таранка.

— На подводе, конечно, — соврал Охнарь и хлопнул себя по тощему карману. — Что мне, заплатить нечем? Волами, правда, зато тетка дерюжку дала прикрыться.

— Вот черт, буржуй!

— Обождите, хлопцы, — сказал Владек Заремба и положил руку на плечо Охнарю. — Я тебя спрашиваю: надолго к нам?

Его глаза заглядывали в глаза Охнаря. Отмалчиваться больше не было возможности. Охнарь, замялся, подбирая слова помягче, чувствуя, как по груди его словно поползла холодная гадюка.

— И чего ты, Владька, прицепился? — весело перебила поляка Юля Носка. — Конечно, на одно воскресенье. Разве отпустят на больше? Скоро зачеты в школе.

И Охнарь сам не заметил, как пробормотал покорно, словно попугай за человеком:

— Верняк, Юлечка. На воскресенье.

И показал один палец.

Ленька густо покраснел, точно ему сделали отличный массаж. Как же это вышло, что он опять заврался? Отступать, во всяком случае, сейчас было просто невозможно. Придется потом, исподволь, намеками все объяснить Владеку, Юсуфу, старшим ребятам. А может, сделать вид, что он действительно приехал в отпуск, но ему опять так понравилось в колонии, что решил остаться насовсем!

— Ну и Охнарище! — восхищенно бубнил один из хлопцев, пробуя пальцем добротность его бархатной толстовки. — Небось теперь считаешь пятью… семьдесят?

— А что это за сундучок? — спросила Параска Ядута, рассматривая этюдник. — Не для фокусов?

С видом алхимика, показывающего превращение простого камня в червонное золото, Ленька открыл этюдник. Авторитет его среди ребят подскочил еще на целый вершок. Всем хотелось в собственных руках подержать палитру, помусолить на ней пальцем краски, попробовать холст. Но внезапно колонисты расступились: к Охнарю шел воспитатель Колодяжный. Он совсем не переменился: немного, правда, пополнел да купил новый костюм. Ленька сразу понял, что теперь ему не миновать объяснения.

— Здравствуй, Леонид, — сказал Тарас Михайлович, приветливо улыбаясь, а его серые, холодные глаза оценивающе оглядывали бывшего воспитанника. — Да тебя прямо не узнать: настоящий городской хлопец. Рад тебя видеть, рад. Ты разве один приехал? Тебя одного отпустили?

И Колодяжный уверен, что его отпустили. Вся колония как сговорилась. Значит, у них и мысли нет о том, что он, Ленька, мог провалиться в новой жизни? Врать воспитателю было труднее, чем ребятам, и Охнарь призвал на помощь все свое нахальство.

— А что, Тарас Михайлович, — сказал он, скрывая под грубоватой развязностью смущение, — опекунам надо было волочить меня сюда, как поросенка в мешке? Или вести за ручку? Я по всей России сам раскатывал, а в колонию и подавно дорогу найду.

— И никакой увольнительной тебе не дали? — настоятельно повторил Колодяжный. — Ну… записки для меня?

— А чего про меня писать? «Отпускается домашний хлопец из своей семьи»? Я ведь теперь не казенный. Да и где опекуны возьмут печать, чтобы приляпать на отпуск?

Некоторые колонисты засмеялись: «Отмочит же этот Охнарь». Колодяжный тоже улыбнулся, показав крепкие желтые зубы, своей широкой мускулистой рукой поерошил Охнарю кудри, но Ленька ясно увидел: воспитатель ему не верит.

— Ты остался все такой же: в карман за словом не лезешь, — сказал Колодяжный. — Разве только приложение печати удостоверяет истину? Просто руководители ячейки «Друг детей» могли бы написать, каковы твои успехи в учебе, не баламутничаешь ли. Мы ведь тебе не чужие? Вот в конце месяца я сам буду в городе и тогда зайду к тебе в гости. Примешь?

«Подозревает», — окончательно решил Охнарь.

— Заходите, Тарас Михалыч. Угощу смородиной, черешней… из соседнего сада. К тому времени авось поспеет вишня, я знаю, где растет ранняя, шпанка; дойдут яблоки белый налив. Все фруктовые деревья в городе у меня на учете.