МИЛЮКОВ — ГАЙДАР

1. Между П. Милюковым и Е. Гайдаром та разница, что первый был последовательным сторонником конституционной монархии и патриотом, сторонником территориальной целостности своей страны и выразителем классического либерализма как реализации свободы личности ради мобилизации его здравого смысла и патриотической традиционности. Второй всемерно укреплял прежний строй и выступил на политическую арену как ренегат. Его либерализм свелся к отрицанию возможностей плановой экономики и вере в «невидимую руку рынка», к очевидному социальному регрессу экономических джунглей и безусловной утрате исторической преемственности, к наивной вере в западные рецепты и к менее наивной надежде использовать образовавшийся хаос в собственных политических целях. Судьба Милюкова трагична, и он осознал этот трагизм в мае 1917 г., через три месяца после прихода к власти; судьба Е. Гайдара трагикомична в свете лояльности к нажившимся (политически, экономически) вождям России 1990‑х годов. 2. Общее между ними — стремление реформировать прежнюю власть. Главное различие в том, что для Милюкова безразличный к судьбам русского государства Гайдар, желающий передать бразды правления и национальную экономику волкам самореализации и эгоизма, никогда бы и в страшном сне не предстал либералом, пекущимся о своем народе. Для Милюкова, ориентировавшегося на лорда Гладстона, Г. Асквита, Гамбетта, Пуанкаре, Клемансо, Бриана, ориентация на консервативных радикалов была немыслима. Для Е. Гайдара, видевшего последнее слово в «чикагской школе», в Рейгане и Тэтчер, в Милтоне Фридмене, ориентация на национально мыслящих, гуманистически неприемлющих «животворный хаос» гуманистов современности была наивностью и регрессом.

ПРЕОБЛАДАНИЕ РАДИКАЛЬНОГО ЛИБЕРАЛИЗМА

Характер русско–советского либерализма сложился под воздействием двух обстоятельств, внешнего и внутреннего. Внешним было давление государственного пресса периода насильственной модернизации, жестокой внутренней регламентации и ГУЛАГа. Это обстоятельство предопределило органический антикоммунизм ушедшей в метафорическое и буквальное подполье интеллигенции, в продолжение исконных традиций недоверия к властям, борьбы с ними, закрепления психологии подполья. Бессильная ярость многих десятков лет молчания 1920–1970 гг. заставила русских либералов (как прежде ее предшественников в царской России) дать «Ганнибалову клятву» неприятия тупого государственного насилия, неприятия коммунизма и борьбы с ним. Отсутствие шансов на допуск к национальной сцене, ограничение пользования печатным станком, фактическое неучастие в определении судьбы народа — не могли не вызвать пароксизм отчаянной неприязни к партократии. Однако не на истовых коммунистов обрушился гнев либералов в тот день, когда ослабли запреты. Что толку в ненависти к амебообразным коммунистам 80‑х годов? Истовые уже ушли естественной дорогой. Единственным оправданием обладания властью коммунистами, потерявшими революционность, стал патриотизм. Драмой поколения стало то, что праведный гнев российских либералов обрушился именно на это главное самооправдание однопартийной диктатуры, на патриотизм.

Второе — внутреннее — обстоятельство проистекало из черт мученичества, внутреннего чувства обиды в свете нереализации таланта, из нежелания вести серое существование со стороны русских либералов. Беспросветность вела к ожиданию шанса, случая, которым следовало воспользоваться в полной мере. Нечто новое для прежде стоически настроенных либералов — готовность к авантюре (оборотная сторона страха прозябания). Сделать максимально то, чтобы возврат к прежней политической системе был невозможным. Отсюда бал стали править истовые либералы.

ДЕМОКРАТИЗАЦИЯ СССР ПРЕВРАТИЛАСЬ В СВЕРТЫВАНИЕ ГОСУДАРСТВЕННОСТИ

Императив выходящего из–под глыб исторических потрясений российского либерализма звучал достаточно невинно: мы, Россия, должны стать нормальной страной. Удивительно, что никто ни в те годы, ни потом и не пытался определить критерии нормальности, задаться вопросом, почему нормальной в представлении культурно–евроцентричных шестидесятников считалась социальная практика счастливой десятой части мира — Северной Атлантики, а не девяти десятых, находящихся либо в процессе догоняющей Запад модернизации, либо погрязших в национализме и трайбализме. Удивителен и неповторим тот пафос, который придавался слову «нормальный» (синониму — «идущий вровень с Западом, разделяющий его стандарты, уровень жизни и достоинства демократического общества»), как единственно достойному человеческого существования. Словно девять десятых населения Земли сознательно и по своему вольному выбору жили «ненормальной» жизнью; словно подъем Запада в XVI в. и его неудержимый прогресс на протяжении пяти столетий был не уникальным чудом, а делом свободного выбора.

Правомочно спросить либералов — ревнителей «нормальности», не была ли нормальной жизнь большинства их соотечественников, если последний массовый — в масштабах нации — голод отстоял еще сравнительно недалеко (1944 г.), если в течение жизни всего лишь одного поколения две трети страны стали жить отдельно от скотины, пользоваться проточной водой, вакцинацией избегать эпидемий, впервые в своей истории получили гарантию жизнедеятельности — своей и грядущих поколений. Эти шаги к нормальности вовсе не гарантировали уровня Запада. Интеллектуальным убожеством веяло от фатовского выбора в качестве ориентира «нормальности» абсолютно уникального опыта США, Швеции, Швейцарии или Германии.

Видя нормальность лишь в чужих краях, отогревшиеся от ночного ужаса либералы сумели сделать удивительное — потерять нить исторического развития собственной страны. Фатовское соревнование в обличении собственной национальной ненормальности вело только к бездумному отказу от самоуважения. (В конце концов, России ли, единственной устоявшей перед натиском Запада незападной стране, следовало смущаться своей феноменальной и героической истории? Словно сумма исторических и ментальных особенностей не составляла историко–цивилизационную основу того, что обуславливало жизнь на «одной шестой». И жизнь, впервые достойную, самостоятельную, идущую вровень с передовой наукой (Нобелевские премии 1960‑х годов), победившую на всех (со своим участием) Олимпиадах, поражавшую в балете, шахматах и хоккее.) Тезис о нормальности стал могущественным орудием либерализма. На уровне национального сознания стало едва ли не преступлением говорить, что Россия нескоро еще по уровню жизни будет равной начавшей якобы с той же стартовой полосы Финляндии, что нельзя смотреть лишь на счастливые (по стечению исторических обстоятельств) исключения, что феномен Запада в определенном смысле неимитируем.

Форсированное движение гайдаровских либералов к «нормальности» требовало определения ненормальности, и таковой стало считаться все незападное — смешное и грустное утрирование (как нового) вопроса, фатально стоявшего перед Россией со времен Аристотеля Фиораванти. Словно не было жестокой полемики и практики решения этого вопроса со времен Лжедмитрия, Петра, славянофилов — западников и пр. Требование «сейчас и немедленно стать нормальными» лучше всего выразил двумя столетиями ранее генерал Салтыков, заявивший, что дело лишь в том, чтобы «надеть вместо кафтанов камзолы». Последовал отказ видеть в модернизации крупнейшую проблему человечества (и России в частности) — фетишизацию иной цивилизации, подмену тяжелейшей проблемы модернизационной рекультуризации легким выбором «умный — глупый», беспардонную примитивизацию процесса обсуждения главных общественных вопросов — от демократии до экономической политики. Заметим, это был не временный фетиш, то было кредо: «нормальность» вместо критического анализа и исторического чутья. Жрецы нормальности безжалостно крушили «административно–командную систему» и совершенно серьезно, прилюдно, печатно, массово требовали немедленной денационализации и дефедерализации, что на практике обернулось дестабилизацией и деградацией. (Не говоря уже о том, что столь легкое определение «нормы», жестоко ломающее ментальный, психологический стереотип огромного народа, неизбежно таило в себе автохтонную реакцию.)