«Демократический режим создает социальные неравенства в большей мере, чем какой-либо другой… Демократия создает касты точно так же, как и аристократия. Единственная разница состоит в том, что в демократии эти касты не представляются замкнутыми. Каждый может туда войти, или думать, что может войти». Так отзывался об индивидуалистической демократии 19 века Ле-Бон («Психология социализма»). Словно, в самом деле, плодом демократического общества было исполнение евангельского завета: «имущему дается, у неимущего же отнимается и то немногое, что он имел».
И вот начинается преображение демократии — от свободы к равенству. Сначала — на почве все того же свободолюбивого индивидуализма: «право на достойное человеческое существование». Недаром В.Соловьев назвал государство «организованной жалостью». Государство должно не только охранять, но и содействовать, упорядочивать, помогать. Право на жизнь. Право на труд. Социальное законодательство.
Однако, ведь сосуды-то сообщаются. И с эмпирической неизбежностью индивидуализм стал «превращаться в собственную противоположность». Вскоре же обозначилась истина, что «развитие культурных функций государства представляется процессом непрерывной экспроприации в отношении индивидуальной деятельности» (Еллинек).
Конечно, это уже — признак огромных перемен, радикального кризиса. Индивидуалистическая культура — наиболее глубокое проявление демократической идеи нового времени — ныне охватывается зловещими сумерками. Из «эпохи субъекта» мы явственно вступаем в «эпоху объективности» (Гегель)[210]. Оживает старая сентенция Аристотеля: «Государство существует прежде человека». Исчезает мало-помалу сама идея «субъективного права», заменяясь принципом «общественной функции». Свобода — не право, а обязанность. Не только социализм, но и все виды солидаристской, синдикалистской и фашистской идеологии горячо провозглашают культ могучей государственности, перед коей бледнеют и тают неотчуждаемые личные права. В исторической атмосфере веет «тиранией альтруизма». Культура грядущего столетия реставрирует словно концепцию Левиафана — только с непременным «кольцом общего блага» в ноздрях…
Демократия, которая последовательно вступила бы на путь социализма и решила бы заменить политическую централизацию экономической, должна была бы отказаться от некоторых самых существенных своих начал и учреждений. И прежде всего она перестала бы быть системой свободы, и вместе с новой сущностью должна была бы усвоить и новое наименование» (П.И. Новгородцев. «Демократия на распутьи»).
Великий Инквизитор и демократия «великих принципов 89 года» — явления органически несовместимые.
Но как же «народный суверенитет»? — термин великих надежд и высоких слов. Так удобно им клясться на митингах, щеголять в статьях. Но насколько трудней определить его реальное содержание!
«Все для народа и все через народ!» — Как это просто на словах и как сложно на деле!
Воля народа — идея, абстрактный принцип, а не факт. «Французская революция, — читаем у Г.Ферреро, — пыталась применить этот новый принцип. Но трудность его применения обнаружилась немедленно при переходе от теории к практике. Что такое народ? По каким признакам узнается его настоящая воля? Какие органы могут ее выражать? Мы знаем, через какие колебания прошла французская революция, пытаясь ответить на все эти вопросы. Но такие колебания легко объясняются, если обратиться к тому новому властителю, который должен был заменить старых. Народ, воля которого должна была управлять государством, доказывал, что у него не было ни этой воли, ни идей для этого управления; иногда даже он проявлял свою волю в виде отказа от своей власти и восстановления тех властей, которым он сам должен был наследовать» («Гибель античной цивилизации»).
И невольно спрашиваешь: откуда известно, что у «народа» имеется «воля» в почетном смысле этого слова, т. е. ясное сознание своих целей и решимость осуществить их разумными средствами? Ибо если его воля должна быть понята «по-шопенгауэровски», т. е. как безумное, слепое, бессмысленное стремление, то она, очевидно, не может выдаваться за норму… Второй проклятый вопрос: — как узнать, разгадать волю народа, если даже и предположить ее наличность?
Оба эти вопроса встали практически перед победоносной демократией новой истории. Она выдвинула идеи всеобщего избирательного права и парламентаризма, как наиболее способные обеспечить реальное народоправство.
Однако победа этих идей лишь обнаружила их недостаточность, их бессилие оправдать упования, с ними связывавшиеся. Обезврежены монархи и верхние палаты, четыреххвостка торжествует со всеми своим усовершенствованиями. Но именно тогда-то и вскрывается вся фетишистская наивность «мистики большинства», обман и самообман «арифметического представительства», атомизирующего живой социальный организм.
Не арифметика, а психология творит историю. Психология, воплощаемая в реальную внешнюю мощь. Рационализаторски упрощенный государственный механизм переставал быть даже и фотографией страны с ее творческой борьбой различных сил. Качество вытеснялось количеством. Но качество — реальность, которую опасно игнорировать: Монтескье это прекрасно отмечал, защищая верхние палаты. И жизнь пошла своей колеей, опрокидывая надутые фикции — поздние плоды самоуверенного «века просвещения» и энциклопедизма…
Думали, что, окончив с коронами и «палатами знати», возведут на престол избирательный бюллетень. Но разве вместо старых органических объединений не рождаются новые? Разве рабочие союзы, партийные комитеты, капиталистические тресты — не новые «палаты знати»? Разве «представительство интересов» — не кризис интегральных демократических канонов?
Реально правят авангарды социальных слоев: промышленной и финансовой буржуазии, рабочих союзов, крестьянства. Фокус современной политики — за стенами парламентов. Политику делает инициативное меньшинство, организованное и дисциплинированное. Не избирательный бюллетень, а «скипетр из острой стали», хотя и без королевских гербов, — сейчас в порядке дня.
И день этот будет долог. Это будет целый исторический период. Чуткий взор Ницше отчетливо различал его контуры:
— Высшая порода людей, сильная волей, знанием, влиянием — воспользуется демократической Европой как послушным орудием, возьмет в свои руки судьбы земли и будет, подобно художнику, творить новые ценности из человеческого материала.
«Власть исполнительная да подчинится власти законодательной!». И здесь — перелом, знак вопроса, распутье. Даже и те, кто отрицают наличность кризиса демократии, не обинуясь, соглашаются признать факт кризиса парламентаризма.
Еще в начале нынешнего века Сидней Лоу подметил коренную перемену ролей между палатой общин и кабинетом в Англии. «Функции власти и правомочия палаты общин, — писал он, — самым неуклонным образом передаются в руки кабинета… Палату общин едва ли даже можно считать на деле законодательным собранием; это скорее особого рода машина, предназначенная для прений по поводу законодательных предположений министров… Палате общин уже не принадлежит более контроль над исполнительной властью; напротив, она сама находится под контролем правительства» («Государственный строй Англии»).
Мало-помалу менялась и самая идеология парламентарной системы, поскольку премьеры превращались в «некоронованных королей». Теперь уже демократы сами охотно повторяют, что «глубоко коренящийся аристократизм является солью жизнеспособного демократизма». Парламентский механизм объявляется инструментом для наилучшего отбора вождей, а демократическое правление — мудрой олигархией.
Но все неотвратимее и определеннее даже и сами вожди формируются путем внепарламентских влияний. Факты достаточно известны (см. хотя бы предшествующую статью «Шестой Октябрь»). История разрывает устаревшие формы механического демократизма, и там, где они не хотят спадать безболезненно, подобно ветхой чешуе змеи, мы наблюдаем революции и государственные перевороты.