И все-таки великий бунт этот подергивается непрестанной судорогой, изломом, неизбывным надрывом и вечно преодолеваемой болью. И для самовзбадривания — паясничание и кощунство:
До чего родные нам, русским, мотивы слышатся в этих сумбурных выкриках. И до чего характерно, что эти мотивы — подлинный документ наших нынешних дней, дней великой национальной исповеди, национального очищения…
провозглашает о себе поэт. И впрямь во многом напоминает он певца сверхчеловека с его орлом и змеей, тоже воспевавшего солнце и разбивавшего старые скрижали. Как и Ницше, Маяковский — религиозная натура, убившая Бога. Помните, как мечется «самый безобразный человек» в «Заратустре» — тот самый, который убил Бога и не находит себе места, тщетно стремясь заполнить смертную пустоту души?.. О это совсем не то, что атеист. У атеиста холодная кровь. Бог не мучит его всю жизнь. Он для него просто не существует — «предрассудок незрелого сознания». Атеист, проходя при народе Спасские ворота Кремля, непременно снимет шапку и даже, пожалуй, снисходительно перекрестится, — что ему? Но убийца Бога — ни за что… Еще крепче на лоб нахлобучит он шапку и примет вид дерзкий, вызывающий: — «видите, вот иду, и, гордый, бросаю вызов, да, да, ненавижу, не принимаю, не принимаю, не хочу, отстаньте, не мучь меня, сгинь, пропади», — и, задыхаясь, прохрипит из последних сил:
Атеист отрицает по Дарвину, и спокоен равнодушным безразличием. Убийца Бога, как некий дух, «верует и трепещет». Дарвин — ничто для него, как и все эти «выдумки Брэма» или «измышление досужих ботаников». Потому-то и нет места спокойствию в его душе… И опять-таки как много тут русского, при всей всечеловечности этого типа! Недаром же Ницше так плохо понят на Западе и так близок нам. Не даром же сам он был поклонником Достоевского…
Недаром с обычной своей художественной тонкостью взора пишет В.О. Ключевский о русском интеллигенте еще екатерининского времени: — «Потеряв своего Бога, заурядный русский вольтерьянец не просто уходил из его храма, как человек, ставший в нем лишним, а, подобно взбунтовавшемуся дворовому, норовил перед уходом набуянить, все перебить, исковеркать и перепачкать…» Наверное, с радостью ухватился бы этот буян за современный призыв:
…Кто из них ближе Богу — атеист, или озлобленный бунтарь, «самый безобразный человек», убивший Бога?..
Кто из них ближе Богу — корректный ли прогрессист Запада, снимающий шапку перед «историческим преданием», — или исступленный революционер безумной России?..
Бог свергнут, — но что же вместо Него? Природа духа, как и природа физиков, не терпят пустоты, и религиозная душа спешит воздвигнуть новые алтари. Гениальная в отрицании, она сумела дойти до конца и не устрашились стальные сердца традиционных застав…
Так что же вместо слинявших ангелов и ощипанного убитого Бога? — И снова дыхание Достоевского нас обжигает: «если нет Бога, то я — Бог…»
Они чувствуют, эти люди, сияние вокруг своих голов, и одной лишь волей своею в перл создания возводят себя, — «разносчики новой эры, в небеса шарахающие железобетон».
Как у древнего Святогора или Микулы, «силушка живчиком переливается» по жилам их душ, и, упоенные рожденной безбрежностью, «небу объявив озлобленную стачку», зажигают они свечи перед самими собой.
«Бунта вечного дух непреклонный» вселяется в них, каждый из них ощущает в себе его веяние, возбуждающее, закаляющее. Завороженные его напутствием, оглушающим маршем шествуют они во имя свое:
О, это старое дерзание, давнее, как мир. Какой тут «футуризм» (по содержанию чувства и мысли), раз еще первый человек ощутил его в своей душе! — «Будьте, как боги»…
Седая, длинная традиция люциферианства — от соблазна змея и Вавилонской башни до Штирнера, Фейербаха, Ницше. «Человекобожество» Достоевского… Но только все это вдруг облеклось в плоть и кровь, разлилось в ширь бесконечную, стало потрясающим фактом, в масштабе всемирно-историческом. Вот почему и голос нового поэта звучит неслыханным полнозвучием, подобно грохоту камней, низвергаемых титанами.