Эта вера поэта христианина, насколько богаче и обоснованней она, чем образ какой-то «земли обетованной», похваляющейся поверхностным физическим ладом внутренно гнилых, неизбежно непроницаемых, во зле лежащих вещей!

И, конечно, духу великой эпохи тесно в рамках мечты, воздвигнутой днями разрушения. Пройдя через верблюда и льва, он хочет стать созидателем, принять третье и последнее воплощение, стать ребенком. — «Дитя есть невинность и забвение, новое начинание, игра, самокатящееся колесо, начальное движение, святое слово — утверждения»…[249]

Сам поэт тяготится, как видно, воспеваемой им картиной рая земного; больше, чем кто-либо, чувствует он ее роковое убожество. Подлинной радости нет в его душе. И, оставаясь с собой, отдыхая от площади, горько смеется он над стилем аналогичных порывов:

Взбурься баллад поэтовых тина.
Пойте теперь,
О новом пойте демоне,
В американском пиджаке,
В блеске желтых ботинок…[250]

Вот обетованная страна, прославленная новой религией. Вместо убитого Бога — свеженький демон в американском пиджаке и блеске желтых ботинок…

И если иногда в громовых раскатах стального порыва эпохи слышится лик Антихриста, глубокого, страшного, соблазнительно мощного, — то подчас мелькнет в ней и длинный, гладкий хвост датской собаки…

Провел рукой и остолбенел…
Этого-то, всех клыков почище,
Я и не заметил в бешеном скаче: —
У меня из-под пиджака
Развеерился хвостище
И вьется сзади, — большой собачий…[251]

Словно старый знакомец, ухмыляющийся черт Ивана Федоровича, хочет втереться в мистерию нового действия. Но уже тем самым, что дух ее разгадал его, — недолог будет его захолустный лай…

Когда читаешь вещь Маяковского «Человек», не можешь отделаться от мысли, что интуиция поэта словно подсказала ему самому злейшему пародию на его «настоящие земные небеса»:

Эта вот зализанная гладь.
Это и есть хваленое небо!
Посмотрим, посмотрим…
«Если красавица в любви клянется»…
Здесь, на небесной тверди,
Слышать музыку Верди!..[252]

В самом деле, разве не ползет эта музыка из всех щелей его «обетованной земли»? Разве не является она ее действительным гимном, так трогательно гармонирующим с идиллическим обликом бутылок и булок? Разве у сахарной женщины — не «сердце красавицы»?..

И снова корчится в муках «самый безобразный человек». Не дает ему покоя опустошенный Престол, и фатально тают химеры, которыми он пытается его заселить, — все эти лики Разиных, намалеванные на Царских Вратах. И «тысячелетний старик», взглянув на звенящего побрякушками поэта, недаром сразу замечает, что в нем — «на кресте из смеха распят замученный крик»… И горько звучит его собственное признание:

Я, где боль, — везде;
На каждой капле слезовой течи
Распял себя на кресте…[253]

Это душа великой революции «искусанными губами» своего предтечи ищет новые ценности, новый берег. Это перерождающаяся земля жаждет точки опоры. И это не случай, конечно, что образы ее скорби взяты из старой, из вечной Книги…

Еще туманные, еще неясные, веют в ней тихие веяния. Третья ночь на исходе. Близок миг превращения льва в ребенка.

Я, воспевающий машину и Англию,
Может быть, просто
В самом обыкновенном Евангелии
Тринадцатый апостол.
И когда мой голос
Похабно ухает
От часа к часу целые сутки,
Может быть, Исус Христос нюхает
Моей души незабудки…[254]

Может быть… Убога обезбоженная душа. Но и в бубенцах ее арлекинад слышится великая любовь, искаженная великой пустотой. «Живая страничка из Достоевского…»

Погибнет все. Сойдет на нет.
И тот, кто жизнью движет,
Последний луч над тьмой планет
Из солнц последних выжжет.
И только боль моя острей. —
Стою, огнем обвит,
На несгорающем костре
Немыслимой любви.[255]

Как Заратустра, призывает он «страну детей», испепеленный костром немыслимой любви на пепелище разрушенного мира:

Грядущие люди!
Кто вы?
Вот — я,
Весь боль и ушиб…[256]

Опрокинутая иерархия ценностей мстит за себя. Тупо томится бунтующая материя, лишившись животворящего начала Логоса. Корчится в муках зла Люцифер, бессильный облечься в корону творца. И в судорогах готов разорвать кожу льва кривогубый Заратустра сегодняшнего дня:

Мне
Чудотворцу всего, что празднично,
Самому на праздник выйти не с кем.
Возьму сейчас и грохнусь навзничь
И голову размозжу каменным Невским…[257]

На всех путях, на каждом шагу встречается он с могуществом своего Соперника и ощущает перед ним собственное бессилие:

Вот я богохулил,
Орал, что Бога нет,
А Бог такую из пекловых глубин,
Что перед ней гора заволнуется и дрогнет,
Вывел и велел —
Люби![258]

Померкли, меркнут сусальные земли обетованные, бенгальские огоньки, полезные только для углубления бунта, для закала рождающихся воль. Срывает игрушки-латы величайший Дон-Кихот, с глади зализанной возвращается на шершавую землю и, мнимый Вседержитель, растратив душу, — ищет последней Пристани: