Эх, басурманская наблюдательность, басурманская психология, — уж эти лондонские снобы с их «трезвым взглядом на вещи»…

Да еще плюс боярская информация (Курбский, другие)… Присягнули же Владиславу через несколько лет…

Иоанн Грозный, Петр Великий, наши дни — тут глубокая, интимная преемственность. Удивительно, что об этом еще мало пишут. Неисчерпаемые возможности психологических и исторических параллелей. «Три этапа». Богатейший и эффективнейший материал для целой диссертации…

И уж, конечно, двести лет тому назад те же Нарышкины и Шереметевы возмущались «ассамблеям» и оплакивали кафтан и бороду. И называли Антихристом коронованного революционера. Я уже не говорю о «Всешутейшем Соборе», о замученном царевиче Алексее (тоже — Алексее) — неизбежных, но особенно отталкивающих крайностях перелома…

А триста пятьдесят лет тому назад те же Вяземские и Оболенские роптали против новой формы русского великодержавия, воплощенной в Грозном. И судорожно хватались за «земщину», за «Земский Собор», как теперь за «незыблемость собственности» и «Учредительное Собрание»…

Впрочем, и у Шереметевых, и у Вяземских были свои «перелеты» («тогдашние Чичерины»): — петровский «Шереметев благородный» и иоаннов опричник Вяземский.

Но, быть может, правильнее сравнивать наши дни не с эпохой Грозного и Петра, а с аракчеевщиной и биронщиной?

Ни в коем случае. Такая аналогия была бы совершенно поверхностна, внешня. Бирон и Аракчеев проводили бироновщину и аракчеевщину с целями часто охранительными. Они не несли с собой новой идеи, «нового мира», осуществлявшегося «революционными» методами. Тоже и наша эпоха.

«Народ» ненавидел опричнину Грозного и администрацию Петра не меньше, чем нынешние красные охранки. Он не понимал смысла ломки. А потом уже по плодам понял, что она была необходима, и оправдал совершенную революцию. Оправдает и теперь, несмотря на все ужасы и преступления революционной власти.

Что же касается чисто внешних, бытовых черточек сходства с аракчеевщиной, то, конечно, найти таковые очень нетрудно. Вот, например, как описывает военные поселения в своих мемуарах Вигель:

«Бедные поселенцы осуждены были на вечную каторгу… От всего, несчастные, должны были отказаться: все было на немецкий, на прусский манер, все было счетом, все на вес и на меру. Измученный полевой работой военный поселянин должен был вытягиваться на фронт и маршировать; возвратясь домой, он не мог находить успокоения: его заставляли мыть и чистить избу свою и мести улицу. Он должен был объявлять о каждом яйце, которое принесет его курица. Что говорю я. Женщины не смели родить дома: чувствуя приближение родов, они должны были являться в штаб».

Помню, какой эффект произвела на аудиторию эта цитата, когда я привел ее на лекции по курсу истории русской политической мысли в пермском университете (осенний семестр 18 года)!..

Известный московский философ В.Ф. Эрн в ответ на упреки в излишнем пристрастии к славянофильству издал брошюру под заглавием «Время славянофильствует» (1916).

Так и теперь, вглядываясь в эпоху, кажется, можно было бы написать недурную брошюру под заглавием: «Время большевиствует».

И любопытно, между прочим, что ее не так трудно было бы по существу согласовать с упомянутой брошюрой Эрна. Со временем это парадокс превратится в трюизм: в большевизме, как целостном жизненном явлении, очень много «славянофильских» мотивов.

Доходящие сюда французские журналы и газеты свидетельствуют о чрезвычайной скудости идей новейшей французской «реакции». Это ни в какой мере и ни в каком смысле не стиль Бональда или Мэстра, — это розовенькая водица переживших себя «бессмертных принципов 89 года».

Я с огромным интересом и вниманием следил за канонизацией Орлеанской Девы в соответствующей литературе. Но признаков подлинной «католической реакции» большого масштаба все же не мог найти, — по крайней мере, поскольку способен был судить отсюда.

Политику Франции делают и государственный облик ее представляют все те же люди третьей республики, демократы и радикалы, для которых последний закон мудрости — по-прежнему «свобода, равенство и братство» французской революции.

В своей преданности этим идеям прекрасная Франция словно не замечает, как они мало-помалу переставали быть революционными и превращались в ветхую чешую змеи, спадающую ныне с плеч человечества.

Когда размышляешь о применении этих принципов к России, — почему-то упорно вспоминается утверждение Константина Леонтьева:

— Никакое польское восстание и никакая пугачевщина не могут повредить России так, как могла бы ей повредить очень мирная, очень законная демократическая конституция («Византизм и славянство»).

Это прямо поразительно, до чего наша контрреволюция не выдвинула ни одного деятеля в национальные вожди. Все ее крупные фигуры органически чуждались власти, не любили, боялись ее. Власть для них была непременно только тяжелым долгом, «крестом» и «бременем»: «вот доведем до Москвы, и слава Богу»… И это не слова, а сущая правда, вопреки трафаретным обвинениям противной стороны. Ни Алексеев, ни Колчак, ни Деникин не имел эроса власти. Все они, несмотря на их личное мужество и прочие моральные качества, были дряблыми вождями дряблых. Это не случайно, конечно.

Революция же сумела идею власти облечь в плоть и кровь, соединив ее с темпераментом власти.

«Слуги реакции — люди не слов, а дела» (Лассаль). — Не лучшее ли это свидетельство, что у нас отнюдь не было настоящей реакции?..

Диктатор — любовник власти, в то время как наследственный монарх (или выбранный президент) — ее законный супруг.

Якобинцы нашей революции, несомненно, уже затмили собою французских якобинцев, обнаружив значительно большую политическую одаренность, изворотливость, жизнеспособность, даже более широкий размах. Зато французские жирондисты несравненно выше и ярче наших…

Глубоко верное определение революции: «То, что мы называем революцией, есть видимое воплощение невидимой работы ума, на помощь которой пришли темпераменты, удобный случай и согласие более или менее компактной массы» (Н.Котляревский. «Канун освобождения»). Русская революция есть одновременно апофеоз и Немезида истории русской интеллигенции.

Помню, в Перми все время, свободное от мешочничества и лекций, я проводил за изучением русской истории и истории русской политической мысли. Это был единственный способ избавиться от убийственных переживаний современника, увидеть смысл в окружающей бессмыслице.

А Горький называет нашу историю «бездарной»!! Впрочем, пусть… Отрицал же Толстой мировую культуру. Это — тоже наша русская черта.

Российское Учредительное собрание (…5 января 1918 г.) было большей пощечиной идее демократизма, нежели даже весь большевизм.

Сумерки старой, классической демократии… Этого еще не понимают, а между тем это так. Нужно осознать это, выявить… Сумерки — в мировом масштабе. Кто следит за новейшей эволюцией государства на Западе («кризис современного правосознания»), тому это легче усвоить.

Идет новая аристократия под мантией нового демократизма. В частности, русская революция — не демократическая (Керенский, учредит. собрание), а аристократическая по преимуществу («триста тысяч коммунистов», — на самом деле, еще меньше). «Аристократия черной кости»?.. Пожалуй. Но это — относительно. Аристократия воли. «Воленция» вместо «интеллигенции», по чьему-то удачному замечанию.

И любопытно, что идеология русской революции — преодоление «формального демократизма»… Берегитесь, «либерально-эгалитарные принципы 89 года»! Как торжествовал бы К.Леонтьев, доживи он до наших дней. Он бы сумел разглядеть сквозь оболочку.

Помню, проф. В. М. Х[335]. в Москве, занимавшийся за последнее время социологией и открывший «типическую кривую» для всех революций и индивидуальные кривые для каждой из них, — уверенно заявлял весной 18 года: 1) переезд большевистского правительства из Петербурга в Москву есть 9 термидора русской революции, после которого его кривая начинает неизбежно спадать и 2) русская революция, сообразно ее природе, не будет знать кровавого террора и ограничится лишь кошельковым.