Чуть не над каждым домом — радиоантенна. Увлечение радио универсально: и в Москве, и в провинции. Слушают новости, концерты. Говорят, много радио-зайцев. Соответствующие чины на них жестоко охотятся.
Шустро и широко раскинул свои щупальцы Моссельпром:
Не хочет отстать и Ларек:
Посильно поспешают во славу командных высот и прочие кооперативы:
Бросается в глаза обилие книжных лавок и книг; говорят, не случайно: книга ходко «идет в массы». Бойко и живо в Охотном ряду. С отрадою осматриваешь давно невиданные вещи: землянику, крупные черные вишни, большие белые сливы, потом белугу, янтарную осетрину. Все это пропитано своим органическим вкусом, — не то, что на Дальнем Востоке, где цветы без запаха и люди без родины… На Пречистенке в один из первых дней завидел обыкновенную репу у зеленщика, свежую, прямо с огорода, — и не стерпел: тут же, на улице, принялся чистить и жевать. Соскучишься и по репе в далекой Маньчжурии!..
«Плоть воскресла!» — припомнился животный, от нутра исшедший возглас Тана на заре нэпа. Плоть у Москвы, как у некоей лермонтовской героини, право же, не менее духовна, чем душа…
Теплом веет там отовсюду, родным теплом домашнего очага. Хороши уютные летние вечера у старого Пушкина, когда кругом гудящая толпа, мальчишки продают левкои и розы, загораются красные огоньки и голубые искры трамваев, и напротив — привычный, милый силуэт Страстного монастыря… Хороши ранние летние рассветы, когда тихо на улицах и бульварах, бледны лица утреннею бледностью, редки извозчики и прохожие, словно выточены недвижные листья деревьев Пречистенского бульвара, веет бодрящей прохладою, и светлеет, встречая первый первые солнечные лучи, купол золотого Храма… Хороши и деловые московские дни: и в них — дыхание домашнего очага…
А окрестности?.. Вечером, когда длинные тени и золотая земля, воистину неизреченна симфония запахов — в ней и мед, и полынь, и свежесть ручья, и листья, и смолистые иглы. Вот и деревня — вкрапливаются в симфонию нотки дыма и черного хлеба. Русь Тургенева, Чехова, обреченная навсегда, — ты еще догораешь в догорающих людях Тургенева, Чехова. И все же: люди уходят, а вот эти запахи, неизреченные, как символ, — русские запахи пребывают, пребудут, только иначе воспринимаемые, осмысливаемые, изображаемые…
4-го августа.
Подходим к Омску. Жара. Равнина, залитая солнцем. Церкви. Трубы. Сижу за своим окном…
…Омск, как на ладони… Прошлое… Географические точки — рубцы на душе. Минувшее мелькает в сознании, подобно вот этим телеграфным столбам, вот этим лентам красных вагонов… Куломзино.
Иртыш… Помню длинные вечера, запах плотов, там и сям непременный «Шарабан»… Белая мечта, белый сумбур… Усилия… Бессилие… Домик у Иртыша… Мимо, мимо!..
Вокзал. Вот с этого перрона провожал в Париж Ключникова. Он тогда бредил Версалем, а я — Москвой… Теперь вот встретились в Москве — по-новому, но в то же время по-старому, верные себе, пусть каждый по-своему:
…Дальше едем, Омск позади. Степь. Бледно-голубое небо. Раскаленный воздух… Пишу Лежневу отзыв о его «России» в связи с трехлетним ее юбилеем. Хочет напечатать коллекцию откликов в 6-м номере.
В отзыве ценю журнал за «глубоко интеллигентный (не интеллигентский)» облик, за идеологическую самостоятельность. В ней его смысл. Больше всего ему нужно ее блюсти.
И дальше — уже «вообще», — «Революционная диктатура отнюдь не должна непременно осуществляться в идеологически спертом воздухе. Русская революция есть огромнейший исторический факт, — она будет оформляться в различных планах и различными категориями. На исходе восьмого года диктатуры явственно ощущается вся многогранность и сложность ее исторических истоков и ее объективного смысла. Пора вскрывать эту многогранность, уяснять этот смысл. Политическая монолитность революционной власти должна по условиям времени сохраниться, — но приходит пора, когда она может являться результатом широкой идеологической гармонии, а не бедного мотивами, нарочитого унисона. Революция — мощный ритм, а не кургузый такт».
Увидит или не увидит свет эта скромная сентенция? Конечно, на севере цветы блеклы, но это все-таки цветы.
Милый, милый север, — и таким лучше ты всяких тропиков, и скромные цветы твои дороже сердцу всех заморских пальм и олеандров и уж тем более всех этих орхидей дряхлеющего, распадающегося духа.
…Ну, я теперь назад, к Москве. Пока, как живая, стоит в глазах.
Сегодня — о мавзолее. О том, самом, о коем сказано кем-то из нынешних одослагателей, -
Несмотря на подобные оды, непременно хотел побывать там: мавзолей — скиния революционной Мекки. Побывал, и впечатление глубоко проникло в душу.
Большая очередь. Хвост загибает на Ильинку. Но движется вперед быстро и почти безостановочно. Тихий говор… Сзади меня какие-то учительницы из провинции, впереди — молодой красноармеец. Вот с таким же, как у этого, выражением лица, помню, смотрел на гробницу Императора в Доме Инвалидов рядом со мною такой же юный французский солдат….
Движемся. Сначала, предъявив какое-либо удостоверение, нужно получить билетик, затем перейти площадь и стать в черед уже у самого мавзолея. Иду. Вечереет…
Деревянный, весь прямоугольный, мавзолей и по внешности производит впечатление какой-то приятной простоты. Вокруг него, за оградою, цветы: только розы, штамбовые розы. Надпись: ЛЕНИН.
Вообще, чувствуется вкус, выдержанный, строгий стиль. Ни крикливости, ни плакатности. Никаких сентенций, лозунгов, изречений. Извне — прекрасные розы и четкие контуры прямых углов, внутри — черное дерево и красная материя, оформляемые тоже прямоугольниками. Часовые. Строго, истово, благородно. Какое разительное и эстетически отрадное отличие от привычных «ленинских уголков», миллионами рябящих в глазах…
Общая обстановка «настраивает». Пока ждешь, продвигаясь в очереди, — слушаешь бой спасских часов, так глубоко западающий в душу, смотришь на кремлевские стены, на Лобное место, на неизъяснимо чарующий храм Василия Блаженного… — и невольно охватывает возвышенное, сосредоточенно серьезное чувство. Мелькают мысли об исторической значительности нашей эпохи, о связи настоящего с прошлым, о том, что не случайна вот эта бесконечная змея странников, и что никакие силы в мире не вычеркнут из русской истории этого мавзолея. Он — внешний знак русской идеи, не только русской эмпирии…
Вступаем внутрь. Прохладно. Тихо. Электрический свет. На лицах — волнение, понятное, естественное… В сознании — взволнованное ожидание: «сейчас увижу; не видел живого — взгляну на мертвого». Льва Толстого тоже видел только в гробу: на похоронах в Ясной Поляне.
Вот и гробница. Лежит под стеклом, виден со всех сторон, в одном из стекол лицо отражается, в отражении своеобразно оживляясь. Лежит во френче. Лицо мертвое, восковое, знакомое по стольким фотографиям. Несколько лишь неожиданен явственно рыжеватый цвет усов. Руки маленькие, и весь миниатюрный. Характерный лысый череп.