Жиль задрожал. В этот момент его окликнула Мирта. И между тремя заговорщиками прошло короткое совещание. Говорили они шепотом, изредка поглядывая в сторону кровати, где, вытянувшись, лежала покойная Мари де Круамар.

— Раз уж она все равно — как мертвая… — начала Марготт.

Жена бывшего тюремщика страшно побледнела, и то, что она говорила, вероятно, на самом деле было ужасно, потому что Жиль тоже стал смертельно бледным, а Мирта, стуча зубами, часто-часто крестилась. Когда совещание закончилось, в доме воцарилась такая тишина, какая действительно бывает только там, где находится покойник.

Около одиннадцати вечера Марготт поднялась с сундука, на котором просидела в задумчивости несколько часов, и торжественно произнесла:

— Время пришло!

Мирта содрогнулась всем телом, но сумела сказать:

— Я готова!

Жиль побледнел, но повторил за девушкой:

— Я готов! — И прибавил: — Пойдемте! И да хранит нас Господь!

IV. Своего рода продолжение сиены в Турноне

Теперь нам следует перескочить от того дня, когда Боревера арестовали, к тому, наступившему через девять суток, когда состоялся суд над ним.

В этот самый вечер, около десяти часов, Нострадамус, лежа на восточном диване, спал глубоким сном.

Он был абсолютно отключен от действительности, потому что умел в любую минуту погрузиться в такое состояние — либо при помощи снотворного, либо усилием воли.

Но внезапно маг пробудился: дверь бесшумно отворилась, и вошел Джино. В ту же секунду Нострадамус вскочил с дивана. Глаза его были ясными, ум, как всегда, прозорливым — невозможно было поверить, что этот человек только что спал таким глубоким сном.

Джино поклонился и сказал:

— Дело сделано, сеньор. Молодому человеку зачитали приговор. Ему отрубят голову шестого июля в девять часов утра. Эшафот построят на Гревской площади.

Сообщив магу все нужные тому сведения, старичок исчез — бесшумно, как обычно. По крайней мере, Нострадамус подумал, что он вышел из комнаты. Но на самом деле Джино затаился в темном уголке и внимательно наблюдал оттуда за тем, кого он называл своим хозяином. Острый ум, который мы уже отмечали однажды, светился в глазах старичка. Он больше не усмехался. Он был серьезен и спокоен, только черты лица были чуть напряжены, как это бывает у строгих и беспристрастных судей.

— Приговорен! — глухо повторил Нострадамус, едва ему показалось, что он остался один. — Этот юноша умрет, а мое сердце истекает слезами… Почему? Я хочу спасти его? — Долгое молчание. — Нет, пусть свершится то, что предназначено Судьбой! Раз уж Руаялю де Бореверу выпала участь стать орудием моего возмездия, я должен довести начатое до конца…

Он быстро сделал пару шагов по направлению к двери. Остановился. Прикрыл рукой глаза. Между судорожно сжатыми пальцами просочились слезы. Джино из своего темного уголка жадно всматривался в хозяина и прислушивался к его рыданиям.

Ближе к полуночи Нострадамус явился в Лувр. Слабость, которая еще так недавно чуть не сломила его волю к отмщению, совершенно испарилась. По дворцу немедленно распространился слух о том, что пришел целитель. Нострадамус попросил о короткой встрече с королевой. С того самого дня, когда Генрих, весь окровавленный, упал посреди ристалища, Екатерина ждала прихода целителя с глухим беспокойством и смутным раздражением: он казался ей подозрительным, она его опасалась.

«Кто знает, а вдруг он захочет спасти Анри?» — думала королева.

Нострадамус появился на пороге почти в ту же минуту, и, пытаясь заглянуть ему прямо в душу, Екатерина спросила:

— Скажите, вы пришли затем, чтобы спасти Его Величество?

— Мадам, — спокойно ответил маг, — никто не может спасти Его Величество.

— И даже вы?

— Тем более я.

— Но вы хотите его видеть? — настаивала королева.

— Так надо, — жестко ответил Нострадамус. Екатерина минутку подумала. Потом глухим голосом заговорила снова:

— Значит, смерть короля неизбежна? Что бы вы там ни думали, я испытываю глубокое горе, нестерпимую боль: я любила его! Но если никто и ничто не может спасти короля, то уж его убийцу наверняка никто и ничто не спасет! Никто и ничто! Клянусь богом!

Произнося клятву, королева медленно подняла руку к распятию.

Нострадамус вздрогнул. Мрачная улыбка тронула его губы.

— Да, разумеется, — сказал он. — Но опять-таки, кто знает, виновен ли Руаяль де Боревер на самом деле?

Королева схватила мага за руку и воскликнула непримиримо:

— Он виновен главным образом в том, что знает: права моего сына Анри на престол могут быть подвергнуты сомнению!

Нострадамус опустил голову. Он понял, что действительно никто и ничто в мире не может спасти того, кому назначена казнь. Однако, почти не осознавая сам хода обуревавших его мыслей, он попытался выдвинуть, как ему показалось, самый убедительный аргумент.

— Мадам, — сказал он, — но ведь есть еще один человек — не говоря обо мне самом, — которому известно то же самое, что этому несчастному юноше. И тем не менее вы позволили ему бежать…

— Монтгомери? — спросила королева со зловещей улыбкой. — Он далеко не убежит. И он тоже умрет, не сомневайтесь!

— А я? — поинтересовался Нострадамус.

— Вы? О, вы — другое дело… Я знаю, что вы не предадите меня, что бы ни случилось. Пойдемте. Я провожу вас к королю…

Несколько минут спустя Нострадамус стоял у постели, где агонизировал раненый. По приказу Екатерины его оставили одного в королевской спальне.

Король лежал неподвижно, дыхание было совсем слабым, еле слышным, лицо смертельно бледным. За плотной повязкой, наполовину скрывавшей лицо, пряталась и пустая глазница. Другой глаз — без повязки — был закрыт. Нострадамус взял Генриха за руку, приподнял и отпустил ее: рука безвольно упала на постель. Король находился на пороге смерти, сознание и чувства уже покинули его. Нострадамус, скрестив руки на груди, долго смотрел на умирающего…

Вот здесь, прямо перед ним, переживает последний час жизни человек, которому он обязан всеми своими несчастьями! Который сам стал несчастьем его жизни! Нострадамус, глядя на тихую агонию короля, вспоминал о своей потерянной молодости, о счастье, которым он мог бы наслаждаться, если бы этот человек не встал на его пути. И странная — может быть, даже пугающая — вещь: Нострадамус вовсе не почувствовал при виде умирающего радости, которую наделся испытать. Торжество возмездия ускользало от него. То, что он чувствовал, нельзя было назвать жалостью. Это не была удовлетворенная ненависть. Это было самое ужасное ощущение, какое только может существовать в человеческом мозгу: ощущение полной пустоты! Бесполезности и бессмысленности всех усилий. Чудовищной бессмысленности.

Нострадамус задумался.

«Надо разобраться, — сказал он себе. — То, что со мной происходит, абсурдно, лишено всякого смысла. Это просто невозможно. Я ненавижу этого человека. Я хочу, чтобы он умер, полностью осознав свое преступление и проклятие, обрушившееся на него из-за этого преступления. Но что же со мной происходит? Почему я сейчас не чувствую ненависти? Почему моя ненависть умерла? Умерла? — внезапно содрогнулся он. — Нет, она не умерла! Но между этой ненавистью и мной стоит какое-то препятствие, какая-то преграда… Что это за странное ощущение?»

Произнося про себя эти слова, он заметил, что плачет! Он заметил, что его ненависть полностью растворилась в этих слезах и что ее заместило совершенно затопившее его ощущение боли… В нем не осталось ни единой клеточки, в которой не отзывалась бы эта страшная боль! А когда он стал искать ее причину, причину боли, подавившей до абсолютного исчезновения все другие живые силы его души, он ясно увидел: эта боль, эти слезы вызваны приговором, вынесенным Руаялю де Бореверу!

«Никто и ничто не может его спасти! — горько повторял себе Нострадамус. — Никто и ничто! Королева простила бы все несчастному юноше, все, кроме того, что ему известна тайна появления на свет ее сына Анри… И сейчас я плачу об этом… Я! Я! Именно тот человек, который привел Руаяля на эшафот! Я оплакиваю его! Я! Я оплакиваю сына короля!»