— Жизнь ребенка… Маленького, крепкого и здорового ребенка, не старше двенадцати лет, ребенка, рожденного от настоящей любви… Среди тех элементов, которыми я уже обладаю, недостает одного этого. Но никогда я не стану искать его…
— Как? — запротестовала Екатерина. — Неужели вы остановитесь только из-за…
— Ах, мадам, — Нострадамус прервал королеву, не дав ей договорить, причем прервал гневно, что случалось с ним крайне редко, — подумайте, что вы собираетесь сказать мне! Сейчас попытаюсь объяснить. Представьте себе, что это — ваш ребенок. Ваш сын Анри. Он подходит как нельзя лучше. Представьте, что я заберу его у вас. Представьте, что ради того, чтобы оживить труп, я отниму жизнь у него. У НЕГО!
Екатерина пронзительно закричала.
— Замолчите! — приказала она, вскочив с кресла, выставив вперед руки и нацелившись ногтями в глаза Нострадамуса так, словно он уже пытался вырвать сына из ее объятий. — Замолчите!
— Вот видите, — спокойно сказал Нострадамус.
— Вы правы, — успокоившись, сказала королева. — Это ужасно. Я умерла бы…
— Идите, мадам… И пусть высшие силы хранят ваше дитя, пусть они принесут ему столько счастья, сколько вы ему желаете!
Екатерина склонила голову перед этими словами благословения ее ребенку. Она была королевой… Но она была и матерью!
III. Роншероль
Когда, получив от короля пропуск, Нострадамус подошел к Гран Шатле, куда препроводили великого прево после ареста, на улице было еще совсем светло. Но когда маг переступил порог, когда он проник в тюрьму под названием «Рай», где сидел под семью запорами Роншероль, его окутали ледяным саваном сумерки. Он взял у тюремного надзирателя фонарь и связку ключей, сам открыл дверь камеры и вошел. Узник, лежавший на узкой кровати, прикрыв руками лицо, услышал скрежет отпирающихся замков и, заметив слабый свет, исходящий от двери, понял, что к нему вошел гость, встал и, пошатываясь, сделал несколько шагов.
— Кто это? — спросил Роншероль. — Это вы, преподобнейший отец? Как долго вы не шли!
— Мессир де Лойола не придет, — ответил Нострадамус. — Вы больше не увидите его. Сейчас он на пути в Рим, но сомневаюсь, что доберется туда живым…
— Уехал! — ломая руки, воскликнул великий прево. — Уехал, покинул меня!
— Он хотел спасти вас. Но ему помешал Его Величество король Франции. Генрих II изгнал монаха из Франции.
— Король! Да-да, так и должно было случиться! Низкий трус, жестокий и коварный властитель, он совершил еще и это предательство! Его Величество! — с горькой усмешкой добавил Роншероль.
— Король всего лишь послушался совета или приказа, который был ему отдан, — спокойно сказал Нострадамус.
Роншероль уставился на гостя округлившимися от ужаса глазами. Он пытался узнать того, кто говорил с ним, почти ничего не видя, он пытался узнать его по голосу — невыразительному, лишенному всякой интонации, бесцветному голосу, в котором узник внезапно почувствовал страшную угрозу. Он хрипло прошептал:
— Но кто, кто оказался более могущественным, чем сам Игнатий Лойола? Кто оказался настолько могущественным, что смог отдать приказ королю Франции? Кто сумел изгнать монаха и довершить мое несчастье?
— Это был я, — ответил Нострадамус.
— Вы? Вы? О, кто же ты, демон, и кто внушил тебе самому желание насладиться сделанным злом? Я не вижу твоего проклятого лица! Но мне кажется, я когда-то уже слышал этот гнусный голос, от которого леденеет сердце! Кто ты? Что — не осмеливаешься открыть мне свое имя, боишься позора?
Нострадамус, ни слова не ответив, скинул капюшон плаща и поднял фонарь так, чтобы осветить лицо. Роншероль отступил к противоположной стене и пробормотал:
— Нострадамус!
Несколько минут великий прево простоял молча, задыхаясь, с отчаянием вглядываясь в безмятежное, поразительно безмятежное лицо, — только таким и могло быть лицо Мести! В темноте очертания тела терялись, — виден был только бледный овал, казалось, висящий в воздухе. Нострадамус безмолвствовал. Он улыбался. Роншероль молитвенно сложил руки и прошептал:
— Что я вам сделал? Почему вы помешали монаху спасти меня?
— Потому что именно я попросил короля арестовать вас. Потому что именно я заставил короля — при всей его расположенности к вам — отдать приказ схватить вас и бросить в эту темницу. А когда мне удалось одним словом, одним взмахом руки смести вас с пьедестала, было бы абсурдным позволить вам вновь подняться на него.
— Это по вашему наущению меня арестовали! — растерянно бормотал Роншероль. — Да-да! Я должен был, должен был догадаться… С первого же взгляда я почувствовал, что вас надо ненавидеть… С первого же произнесенного вами слова я почувствовал: передо мной — враг… Что я вам сделал? Не знаю, не понимаю… Но вот что я понимаю отлично: если я не убью вас, в один прекрасный день вы прикончите меня! Так что же, Нострадамус? Вы довольны? Скажите! Посмотрите на эту камеру!
Нострадамус неторопливо повесил фонарь на крюк, вделанный в стену, и в камере стало чуть светлее. И только тогда он обратился к узнику и сказал все тем же бесцветным, невыразительным голосом:
— Я мог бы добиться для монаха и более сурового наказания. Но у монаха есть оправдание: он-то, по крайней мере, был искренним. Сейчас начинается его агония, скоро он умрет в отчаянии. Да, я вижу эту камеру… Но я видел и другую — когда-то. Эта вполне сносная. Та, о которой я говорю вам, была ужасна. Потоки воды струились вдоль стен, подобно ледяным змеям. Вода падала с потолка каплями, и каждая капля была — как слеза. Узника приковали к стене цепями, надев кандалы на лодыжки. Сейчас я расскажу вам, как это было: кандалы были такими тесными, такими проржавевшими, что над ними образовались новые кольца — из плоти несчастного, кровоточащие, причиняющие мучительную боль валики. И так узник прожил несколько месяцев. Когда монах спустился в этот ад, узник поклялся ему, что не сделал ничего преступного. Поклялся спасением души. Бросился на колени, плакал кровавыми слезами. У него был отец… Он умолял монаха разрешить ему спасти отца, обещая сразу же вернуться в свою темницу. Монах молча ушел… Роншероль, послушайте, меня прислал к вам этот несчастный. Разве вы не считаете, что я правильно поступил, лишив монаха всякой надежды, ради которой он жил, разве я не прав, что уничтожил его?
— Но я-то не Лойола! При чем тут я? — растерянно повторял великий прево. — Я-то не сделал вам ничего плохого!
— Это правда, — согласился Нострадамус, но в голосе его прозвучало такое презрение, что Роншероль почувствовал себя раздавленным. — Мне вы ничего плохого не сделали. Вот только я пришел сюда по поручению того узника, о котором я вам говорил. Да, это не вы бросили его в темницу, в могилу, по существу… Это сделал Лойола. И он наказан.
— Но я-то? Я-то при чем? — задыхался Роншероль. — Вы же сами говорите: не я это сделал! Какое отношение ко мне имеют несправедливость и жестокость монаха? При чем тут я?
— И это правда. Вы тут ни при чем. Но вам следует знать кое-что еще. Я совсем забыл назвать вам имя несчастного, который послал меня сюда…
— Не хочу его знать! — взвизгнул Роншероль.
— Нет, надо, чтобы вы знали. Этого человека звали Рено.
Роншероль почувствовал, как зашевелились волосы на его голове, как выкатились из орбит от ужаса глаза, как мурашки побежали по спине. Это имя! Это имя, которое в течение больше чем двадцати лет он всеми силами старался вытеснить из своего сознания, но оно продолжало отзываться в голове звоном погребального колокола. Это имя обрушилось на него теперь тяжелым камнем. Нострадамус наблюдал за великим прево, величественный и неумолимый, как сама Судьба. Роншероль тщетно пытался выговорить хоть слово, но язык не повиновался ему, из груди вырывался лишь слабый хрип. Маг снова заговорил.
— Эта камера, в общем, вполне сносное жилище, я уже говорил… Но я видел другую… Я спустился в нее сразу же, как приехал в Париж… Дал немного золота управляющему Тамплем, и он разрешил мне…