Роншероль смотрел в спину непокорной дочери налитыми кровью глазами. Внезапно ему пришла в голову мысль об убийстве. Убить ее! Это решение. Это верное решение. Он двинулся вперед. Флориза обернулась и, увидев отца с кинжалом в руке, радостно вскрикнула:

— Ударьте же! Ударьте! Вы, по крайней мере, избавите меня от ужаса ожидания в эти последние часы!

Роншероль отбросил кинжал и укусил себя за руку. Увидев сияющую улыбку дочери, готовой пойти на смерть ради этого чудовища, ради ничтожного бродяги, увидев, что любовь по-прежнему для нее сильнее смерти, он пришел в такое бешенство, что проклятия градом посыпались с его губ.

— Будь ты проклята! Убить тебя? Нет! Ты даже этого недостойна! Я выгоняю тебя! Убирайся из моего дома! Убирайся! Да иди же отсюда! Иди, проклятая, подыхай вместе со своим разбойником! Вон отсюда, потаскуха!

Он распахнул двери. Его караульные, его офицеры стояли навытяжку, с ужасом, к которому примешивалась жалость, наблюдая за тем, как их начальник, их великий прево, шатаясь, подобно пьяному, с налитыми кровью глазами, с пеной на губах, бежит вниз по лестнице. Он уже плохо соображал, что делает на глазах у посторонних, им овладело одно чувство, одно желание: поскорее избавиться от наваждения.

— Вон отсюда, бесстыжая! Вон отсюда, подстилка разбойника! Вон отсюда, шлюха!

Флориза тоже спустилась по лестнице — прямая, смертельно бледная. Она шла неторопливо, решительно. Когда она оказалась внизу, входная дверь в резиденцию тоже была услужливо открыта настежь.

Девушка переступила порог.

Роншероль мешком свалился на пол. Он лишился сознания.

III. Сен-Жермен-л'Оссерруа

Когда Роншероль пришел в себя, он обнаружил, что находится в собственной спальне, лежит в своей постели. Два человека сидели у изголовья кровати. Он узнал придворных врачей. И только тогда увидел, что рука его перевязана бинтами: ему пускали кровь. Потом он бросил взгляд на часы: оказалось, что уже утро, шесть часов. На мгновение он снова закрыл глаза.

Голова у него кружилась. Беспорядочные мысли, толпясь, сталкивались между собой. Но две или три из них вдруг ясно оформились и всплыли над остальными:

«Я выгнал Флоризу… Где она теперь? Почему я изгнал собственную дочь из отчего дома? Ах, да… Да! Я вспомнил! Разбойник! Все дело в разбойнике! О, боже мой! Шесть утра! Мне нужно успеть вовремя!»

Роншероль быстро спустил ноги на пол и принялся одеваться.

— Монсеньор, — сказал один из докторов, — вам нужно лечь!

— Монсеньор, — подхватил другой, — речь идет о вашей жизни!

И оба, словно стараясь утешить и успокоить его, стали хватать великого прево за руки. Он вырвался. Посмотрел каждому прямо в глаза, ничего не отвечая. Должно быть, взгляд его был ужасен, потому что оба врача попятились. Не обращая на них больше никакого внимания, Роншероль лихорадочно нацеплял на себя одежду. Одевание заняло всего несколько секунд. Потом он спустился во двор резиденции и резко скомандовал:

— Коня! Двадцать человек эскорта!

Десять минут спустя он уже скакал по улицам Парижа. Люди, которым он попадался на пути со своей вооруженной до зубов охраной, не видели в этом ничего удивительного. Великий прево выглядел абсолютно спокойным. Встречные перешептывались:

— Вот господин великий прево! Он направляется к месту казни, на Гревскую площадь…

И действительно, Роншероль двигался в сторону Гревской площади. Он добрался туда довольно быстро. Несмотря на ранний час, на площади было черно от народа: все прибежали посмотреть, как станут отрубать голову государственному преступнику. Два отделения аркебузиров и отделение лучников, собравшись в центре площади, ожидали указаний. Роншероль поделил аркебузиров на четыре группы, каждая из групп получила задание следить за своей частью послушной толпы и двинулась на место, отгоняя любопытных подальше. Так образовалось обширное пустое пространство, четырехугольник, в центре которого на девять футов над землей возвышался эшафот. Плаха оказалась хорошо видна со всех сторон. Толпа удовлетворенно вздохнула, по ней прокатился шепоток. Затем Роншероль расставил лучников вдоль улицы, ведущей от площади к Сен-Жермен-л'Оссерруа, двумя шеренгами: по этому коридору должны были провести приговоренного. Все приказы он отдавал все тем же резким голосом, они были такими же краткими. Он казался совершенно спокойным… Закончив все свои дела, он отправился в церковь, чтобы там подождать…

За несколько минут до того, как часы пробили девять, толпа любопытных зашевелилась. Перед домом Городского Совета, откуда открывался прекрасный вид на Гревскую площадь, остановились крытые носилки, явившиеся сюда в сопровождении всадников, двигавшихся впереди носилок и позади их. Из носилок вышла женщина, она сразу же исчезла за дверью дома. Под темной вуалью, которой она была окутана с ног до головы, никто не смог узнать этой женщины. Это была Екатерина Медичи…

Королева вошла в комнату, окна которой выходили на площадь. Одно из них было открыто. Екатерина подошла к нему поближе и уселась в заранее приготовленное кресло, откуда ей было видно все, что делается у места казни, а она не была видна снаружи никому. И прошептала:

— Зачем было так нужно, чтобы я присутствовала при казни? При чем тут счастье моего сына? Как бы мне хотелось, чтобы Нострадамус поскорее пришел!

В эту минуту появился привратник. Он приблизился к королеве и сообщил ей:

— Мессир де Нотр-Дам здесь, и он просит Ваше Величество об аудиенции…

— Пусть войдет! — вздрогнув, быстро ответила королева.

Когда Роншероль вошел в церковь Сен-Жермен-л'Оссерруа, было около семи часов утра. Один из алтарей был задрапирован черной тканью. Огромный неф был пуст, везде царил полумрак. У каждой из дверей храма стояли на страже гвардейцы. Служка зажигал свечи у алтаря.

Роншероль ждал… Он стоял неподвижно… Но если бы кто-то в это время присмотрелся к нему, то увидел бы, как дрожат его руки — так они дрожат только у дряхлых стариков.

«Я выгнал дочь из дома, — вздыхал он про себя. — У меня больше нет дочери…»

Только подумав об этом, он вздрогнул, глаза его засверкали странным светом и, излучая невыразимую ненависть, остановились на только что вошедшем в церковь и теперь направлявшемся к нему человеке.

— Проклятый маг! — скрипнул он зубами. — Чертов колдун!

Рука великого прево судорожно схватилась за рукоятку кинжала. Нострадамус остановился совсем рядом. Взгляды мужчин скрестились. Они смотрели друг на друга, одинаково бледные, каждый мог бы служить воплощением человеческой боли, и, хотя боль эта была равной по силе, одному было никак не понять другого.

— Зачем ты явился сюда? — прохрипел Роншероль. — Пришел поиздеваться надо мной, скажи? Хочешь посмотреть, как я страдаю? Поберегись! Королева, конечно, за тебя стеной стоит… Но я сегодня утром не хочу знать ни короля, ни королевы… Поберегись!

— Вы меня узнаете? — спросил Нострадамус.

— Еще бы я тебя не узнал! — взорвался Роншероль. — Разве не ты вырвал из моих объятий мою единственную дочь, а потом пришел в темницу оскорблять меня? О! Это из-за твоей проклятой науки, которой ты так поклоняешься, нам — мне и Сент-Андре — тогда явился призрак Мари де Круамар!

— Мари де Круамар…

— Ну да! И, наверное, опять-таки из-за тебя имя этого чертова Рено не выходит у меня из головы — так и звенит колоколом!

— Рено! Мари де Круамар! Твои жертвы, Роншероль! Вспомни, вспомни…

Нострадамус выпрямился во весь свой высокий рост. На мгновение в глазах его вспыхнул гнев. Но почти сразу же он снова сгорбился и лицо его приобрело выражение безграничной усталости.

— Я пришел по их поручению, — произнес маг дрожащим голосом. — Роншероль, это Рено говорит с тобой.

— Ну и чудесно! Давай, говори! Раз тебе надо передать мне слова мертвецов, говори какие!

— Это слова прощения, — вздохнул Нострадамус. Великий прево схватился руками за голову, будто пытаясь удержать готовую ускользнуть от него важную мысль.