Генрих вытер рукой лоб и прошептал:

— Ребенок мертв…

Услышав этот замогильный шепот, четверо бродяг, не знавших страха, кроме страха перед веревкой, вполне понятного и естественного, почувствовали себя не в своей тарелке; услышав странные слова, вырвавшиеся из уст этого странного пленника, временные телохранители короля содрогнулись.

— Ребенок? Какой ребенок? Почему мертв? — пробормотал испуганный донельзя Тринкмаль.

Но Генрих уже взял себя в руки. Он отогнал от себя воспоминания, отбросил их, словно кучу мертвых листьев, пущенных по ветру, смерил взглядом своих охранников и произнес:

— Молчать, дурень! Здесь спрашиваю я. Эта берлога — не принадлежала ли она когда-то такому же разбойнику с большой дороги, как вы все, по имени Брабан-Брабантец? Вам он известен?

— Еще бы мы не знали его, бедолагу! — живо отозвался Страпафар. — Славный был парень. Хороший товарищ. Когда он командовал нами, мы никогда не бывали без крова и жратвы!

— Так что же с ним стало? — жадно спросил Генрих.

— Умер! — покачал головой Корподьябль. Генрих вздохнул с облегчением. Но Буракан почти в ту же секунду добавил:

— Да, умер. Как ребенок.

— Какой еще ребенок? — побледнев, закричал король.

— Как это — какой? Да тот, про которого вы давеча сами говорили, ваша милость! Вы только что сказали: ребенок мертв, — пояснил Буракан, тараща испуганные глаза.

— Да-да, прекрасно, — проворчал Генрих. — А теперь отвечайте: кто тот мерзавец, с которым у меня была стычка и которому вы с таким удовольствием подчиняетесь?

Четверо бродяг приосанились и стали выглядеть весьма значительными, несмотря на лохмотья. Они обменялись возмущенными взглядами, хотели было возразить, но Тринкмаль жестом остановил друзей и тихо сказал:

— Минутку, господа! Сейчас я сам разберусь с этим деликатным вопросом. Сударь, — обратился он к пленнику, — должен вас предупредить о том, что мы все тут дворяне. Поэтому вы делаете большую ошибку, каким бы достойнейшим сеньором вы ни были, оскорбляя нас и называя разбойниками с большой дороги. Теперь о нем. Очень вас прошу: не говорите при мне, что он — мерзавец! Понимаете, у меня заранее выступают слезы на глазах, когда я думаю, что вынужден буду перерезать вам глотку, даже не зная, кто вы, есть ли у вас на совести грехи или же я отправлю вас прямиком в рай… Вы спрашиваете, кто он? Я мог бы рассказать его историю, и это была бы прекрасная история, достойная того, чтобы ее выслушало целое сборище храбрецов. И каждому из них было бы полезно с ней познакомиться. Потому что… Хотя вы же видели его в деле, скажите? Видели. Так вот, я, говорящий вам все это, тысячу раз видел, как он сражается еще получше! Вы можете выставить полсотни бойцов, и, если мы будем рядом с ним, они недолго продержатся. Нас здесь четверо. Каждый из нас одним щелчком убьет своего. Но он, клянусь святым Панкратием, он разделается с остальными. Да он может сыграть победный марш на башке каждого из нас, как на барабане, если только захочет. Потому что башка каждого из нас принадлежит ему. Потому что он спас эту башку, спас жизнь каждому из нас раза два или три, точно и не сочтешь… Он, черт побери, это ОН! Одним словом, Руаяль де Боревер!

Генрих — мрачный, стараясь подавить бешенство, — выслушал всю эту длинную речь. И такова была сила убежденности, порожденная настоящей искренностью, что он не просто почувствовал ужас перед грозным противником, но и, сам того не сознавая, мало-помалу проникся к нему смутным уважением.

— Руаяль де Боревер? — тем не менее переспросил он, пожимая плечами. — Ну, и кто же он?

— Он — дитя! — простодушно ответил Буракан. — Ребенок…

Генрих вздрогнул. Тупо посмотрел в пол. Сгорбился, будто его ударили, прошептал в испуге:

— Какой еще ребенок? Ребенок умер…

— Буракан, — растроганно сказал Тринкмаль, — здорово это у тебя вышло! Он и впрямь наше дитя, наш ребенок!

— Черт возьми! — воскликнул Страпафар, подкручивая ус. — Он не знает Руаяля де Боревера, бедняга!

— И еще спрашивает, кто такой Руаяль де Боревер! — с жалостью к невежде поддакнул Корподьябль.

А Тринкмаль торжественно произнес:

— На свете есть только один Руаяль де Боревер!

В девять часов утра Генрих II сидел на краю кровати. Силы его были на исходе. Он кричал. Ему позволили орать, сколько его душе угодно. Он пытался напасть на своих тюремщиков и изо всех сил размахивал кулаками. Они позволили ему драться. Он пообещал озолотить их. Они заткнули уши, а Буракан, достав свой длинный кинжал, заявил:

— Если вы согласитесь, я прирежу вас всех, а потом себя!

Король был бледен. Должно быть, от бешенства не умирают, и только потому он не умер.

В восемь часов вечера Генрих съел кусок хлеба и выпил стакан вина. И заплакал. Если бы накануне кто-нибудь сказал ему, что он вынесет такое унижение и не умрет от стыда, он не поверил бы. Он не умер, но впал в лихорадочное состояние. Кровь бросилась ему в голову. Глаза налились кровью.

Уже давно стемнело, когда на деревянной лестнице послышались шаги. Разбойники мгновенно узнали их — было заметно по тому, как они выпрямили спины, как переглянулись. На пороге появился Руаяль де Боревер. Король пожирал его глазами. Четверке, перехватившей этот взгляд, пришла в голову одна и та же мысль: если он не убьет короля, он пропал!

Руаяль подошел к Генриху, снял шляпу и сказал:

— Вы свободны.

Короля затопила радость, короля затопила ненависть.

— Свободен? — пробормотал он глухо.

— При одном условии, одном-единственном: вы сейчас дадите мне свое королевское слово никогда, ни при каких обстоятельствах не предпринимать никаких действий, способных причинить вред благородной и знатной госпоже Флоризе де Роншероль.

II. Загнанный зверь

Генрих повесил нос. Только что ему публично влепили пощечину. Его королевское слово! Четыре разбойника, нимало не смущаясь, принялись строить рожи…

— Да он, голубчик, совсем рехнулся! — пожалел Генриха Страпафар.

— Неужели ему так хочется на тот свет? — издевательски спросил Корподьябль.

— Молчать, собаки! — огрызнулся Руаяль. Тринкмаль обиделся и полез на рожон.

— Позвольте, — приосанившись, обратился он к Бореверу, — конечно, мы собаки, если вам угодно, но в то же время мы совсем не собаки, если взглянуть…

Он не успел договорить: Руаяль открыл дверь, схватил Тринкмаля за воротник и спустил с лестницы. Было слышно, с каким грохотом тот прокатился по ступенькам, потом раздалось что-то вроде стона или жалобы — это Тринкмаль, оказавшись внизу, заплакал с горя — только с горя, потому что никаких увечий, скатываясь с чердака, он не получил.

— А если я не поклянусь? — спросил Генрих. — Что ты сделаешь?

— Не знаю, — ответил Боревер.

И король вздрогнул, как недавно Нострадамус, услышав такой же ответ. Но внезапно бледная улыбка осветила его мрачное лицо.

— Хорошо, — сказал он. — Я даю тебе королевское слово в том, что не стану преследовать дочь великого прево. И мог бы этим ограничиться. Но я хочу показать вам, что такое — истинный король, дурачье! И потому я даю слово позабыть о вашем преступлении — об оскорблении величества, совершенном вами. Всеми пятью. И ничего не предприму против вас. Идите, вы свободны!

Это был красивый жест, вполне соответствовавший поступку Боревера, и тот не смог удержать восхищения. А король, вроде бы не обращая на это никакого внимания, неторопливо завернулся в плащ и принялся насвистывать какой-то веселенький мотивчик.

— Верные мои товарищи, — сказал Руаяль, — на улицах сейчас неспокойно. Вы проводите этого благородного господина, который почтил нас своим визитом, к его дому и уйдете только тогда, когда он переступит порог.

Вряд ли можно было с большей деликатностью, чем это сделал Руаяль де Боревер, не упомянувший имени короля, не назвавший в своем последнем слове Генриха Его Величеством, зато назвавший Лувр «домом», — вряд ли можно было с большей деликатностью дать понять королю, что молодой человек не собирается хвастаться тем, что в его руках побывал такой пленник…