— Ах, ты не знаешь? — очень-очень тихо переспросил он. — Значит, не знаешь… А хочешь, я сам скажу тебе почему?
— Вы делаете мне больно, батюшка!
Роншероль не слышал жалобы. Он по-прежнему крепко сжимал плечи дочери. Он принялся трясти девушку, уже не владея собой, отдавшись порыву гнева и ярости.
— Сейчас скажу — узнаешь! — прошипел он угрожающе.
— Скажите, отец! — справившись с собой, сказала она.
И Роншероль взорвался, он заорал во весь голос:
— Ты не хочешь уезжать из Парижа, несчастная, потому, что Париж полон сброда, кишит бандитами и мошенниками!
— Отец! — воскликнула Флориза, бледная, как мел.
— Потому, — гремел Роншероль, — что в твоем сердце царит образ такого бандита и мошенника! И он живет в Париже! Потому что ты влюблена в него, проклятая девчонка, ты влюблена в него! В кого? Боже мой! Как тут не сойти с ума? Ты влюблена! Влюблена! Влюблена в Руаяля де Боревера!
Флориза, коротко вскрикнув, упала на колени, ужасающее прозрение снизошло на ее душу, и она улыбнулась, как мог бы улыбнуться только Ангел всепоглощающей Любви… А Роншероль продолжал бесноваться.
— Хорошо! Я остаюсь! Я пойду против короля! Я убью короля, если понадобится! Но не потерплю бесчестья! А что касается твоего бандита, пусть тебе придется умереть от горя, пусть я сам умру от отчаяния из-за того, что убил тебя, но что касается твоего бандита, слышишь, — я своими руками прирежу его! Поняла? Я иду по его следу! Он уже почти у меня в руках! И, как только его возьмут, он пойдет на Гревскую площадь! На виселицу! На виселицу, слышишь? Посмотри, посмотри, Флориза! Вот ему надевают на шею веревку, твоему возлюбленному! Вот он качается на веревке, которую твой отец надел ему на шею!
Роншероль выскочил из комнаты дочери, не помня себя от отчаяния и гнева. В уголках его губ выступила пена, казалось, он окончательно потерял рассудок. Оказавшись в прихожей, он выхватил кинжал и с силой воткнул его в стену — так, словно не хотел поддаться искушению вернуться и всадить этот кинжал в грудь своей дочери…
III. Железный эскадрон
Примерно в половине двенадцатого Генрих II вышел из Лувра вместе со своим фаворитом и в сопровождении эскорта из двенадцати телохранителей, специально отобранных для этих ночных прогулок, которые он совершал достаточно часто. Король Франции обожал подобные эскапады, следуя и в этом тоже примеру своего покойного отца.
Но королевские прогулки далеко не всегда были безопасными. Порой случалось переходить в рукопашную, встретившись с бандой разбойников. Однако Генриха все это так забавляло, что он часто появлялся за стенами дворца в компании всего лишь одного-двух своих приближенных. Хотя, надо сказать, так он поступал только в тех случаях, когда речь не шла о любовном свидании, потому что, отдаваясь любви, он не хотел, чтобы его потревожили, и, обеспечивая себе полный покой, окружал себя надежной стражей.
В тот вечер маршал де Сент-Андре сказал ему: — Сир, мне удалось подкупить одну из служанок нашей красотки. Она спустит из окна веревочную лестницу. Ровно в полночь. Если Вашему Величеству угодно рискнуть…
— Тебе это удалось! — трепеща, воскликнул король.
— Да, сир. Но это обошлось мне очень дорого, возможно, слишком дорого. Эта женщина, служанка, хочет сбежать от хозяев, и она потребовала обеспечить ее существование.
— Сколько? — охрипшим от радости голосом спросил Генрих.
Сент-Андре немного поколебался, потом, не в силах унять дрожь, ответил:
— Десять тысяч экю, сир!
Генрих II присел к столу, нацарапал три строчки и протянул бумагу придворному, пожиравшему ее взглядом. Развернув сложенный вчетверо листок, тот впился в него глазами и не смог скрыть счастливого вздоха, неизменно испускаемого скупцами, когда на их долю выпадает нечаянный выигрыш: бумажка оказалась приказом выдать Сент-Андре из королевской казны двадцать тысяч экю! А истратил-то он всего три сотни!
Итак, в условленный час Генрих II, опираясь на руку Сент-Андре, вышел из Лувра. Как мы уже говорили, их сопровождал эскорт из двенадцати телохранителей. Шестеро шли впереди на расстоянии двухсот-трехсот шагов, чтобы расчищать дорогу, шестеро — позади, соблюдая примерно такую же дистанцию. В их задачу входило отбивать атаки ночных охотников за кошельками или каких-то других разбойников, которые могли напасть с тыла. Генрих II шел быстро, несмотря на одышку, он почти тащил за собой своего спутника. Он был очень весел. Он на ходу со спокойным бесстыдством объяснял свои намерения, не стесняясь в выражениях, и подобно застоявшемуся, но выпущенному наконец на волю коню сопровождал свои слова хохотом, больше всего напоминавшим радостное ржание. Нетрудно было понять, какие гнусные мысли одолевают этого жеребчика, хотя, впрочем, сам он вряд ли отдавал себе отчет в том, насколько цинично звучит все, им произносимое.
— Понимаешь, дружок Сент-Андре, — говорил он (мы, пожалуй, переведем здесь его речь, опустив все непристойности, на нормальный язык), — понимаешь, мой дорогой, твой сын, конечно, симпатичный малый, я его очень люблю и озолочу, когда он женится. Но ты должен признать, что это благородное дитя — слишком изысканный плод для него. И я хочу вкусить от этого плода раньше, чем его к нему подпустят. Клянусь Богоматерью, он должен радоваться и тому, что останется!
— Бедняга Ролан! — так же спокойно сказал отец Ролана, трепетной рукой ощупывая карман камзола, чтобы убедиться: он не потерял драгоценный пропуск в сокровищницу.
— Ну да, пожалей его! Между прочим, это не он, а я вот уже три ночи подряд трачу время — на что? Смотрю на освещенное окошко, пока свет не погаснет! Признай, не королевское это дело! Сент-Андре, твоя идея насчет веревочной лестницы просто восхитительна! А ведь, черт побери, было время, понимаешь, когда я чуть было не в ногах валялся у Роншероля, готов был предложить ему половину королевства, половину Франции за его дочь… И это было бы не слишком много… еще вчера… правда, завтра, вполне возможно, мы рассчитаемся по-другому!
Король опять расхохотался. Придворный тоже прыснул со смеху.
В том месте, где от улицы Вьей-Барбетт ответвлялась улица Тиссерандери, куда направлялся Генрих II, был маленький перекресток. На его северном углу стоял дом с нишей, в которой поместили статую святого Павла. Под этой нишей располагался навес, под навесом, ниже уровня земли, — дверь, к ней надо было спуститься по лесенке из трех ступенек. Здесь царила полная тьма. Зато противоположный угол ярко освещала луна. Дверца под лестницей была открыта, за нею, казалось, был вход в подвал или лавочку, но и там было совершенно темно. Однако, приглядевшись, вы бы обнаружили удивительную группу, застывшую в молчании и неподвижности. Двенадцать мужчин, тесно прижавшихся друг к другу, все — с масками на лицах, с кинжалами в руках. Даже прислушавшись, вы не услышали бы их дыхания. Вы приняли бы их за двенадцать статуй. Вот только вас, наверное, смутили бы двадцать четыре светящиеся в темноте каким-то особенным отблеском точки: глаза этих двенадцати статуй, устремленные на то место, где на перекресток выходила улица Тиссерандери. А впереди группы в стойке собаки, вынюхивающей дичь, стоял еще один человек. Эти двенадцать были Железным эскадроном.
Лагард вслушивался в тишину. Внезапно он выпрямился и заговорил, не оборачиваясь к своим людям. Если бы в трех шагах от него появился прохожий, он не расслышал бы шепота. Но Железный эскадрон слышал. А Лагард говорил:
— Вот и они. Ждите, пока я не подниму руку. Предупреждаю: ни звука! Я собственной рукой распорю живот каждому, кто позволит им закричать. Цельтесь в грудь. Одним ударом. По двое на каждого.
И вновь все умолкло. Головорезы Железного эскадрона не пошевельнулись, по тесно сплоченной группе даже не пробежала дрожь, естественная для людей, готовящихся к убийству. Ничего. Мертвая тишина…
Внезапно из-за угла появилась первая шестерка королевского авангарда, телохранители двигались бесшумно, проверяли темные углы — ушки на макушке, рука на эфесе длинной шпаги. Лагард застыл на месте. Шестеро в полном молчании прошли через перекресток и повернули на улицу Сент-Антуан. И тогда Лагард поднял руку.