— Короче, — вдруг остановившись, сказал Руаяль с таким выражением, будто его душило бешенство, — благодаря вашему уходу рана затянулась, вы излечили мою лихорадку, может быть, я обязан вам жизнью…
— Успокойтесь, ваша рана не была смертельной, вы мне ничем не обязаны.
— Но вы всего за несколько дней залечили резаную рану, которая должна была приковать меня к постели на добрый месяц!
— Да я мог бы исцелить вас за несколько часов, но хотел удержать вас здесь в течение этой недели, чтобы помешать вам натворить безумств, из-за которых, вполне возможно, нарушились бы мои планы.
Руаяль снова заметался по комнате.
— Вижу, — проворчал он вдруг, — что вы сберегли кинжал…
— Кинжал, которым вы обещали убить меня, когда больше не будете во мне нуждаться? Да, я его сохранил… Вы помните, как поклялись в этом старому Брабану в ночь нашей первой встречи на дороге в Мелен? Вы ведь поклялись и не можете нарушить клятву.
— Я убью вас, — тяжело дыша, прошептал Боревер, — потому что вы убили моего бедного Брабана и заставили меня отступить. Черт возьми! Если какая-нибудь человеческая сила может вас сокрушить, подождите, пока у нее появится облик и она вложит оружие в мою руку! Ладно, — скрипнул зубами он. — Не пришло ли время сказать мне то, что вы пообещали?
— Время приближается… — произнес Нострадамус со скрытой угрозой. — Скоро пробьет час. Через несколько дней вы узнаете, кто была ваша мать и кто ваш отец. Вы это узнаете!
Обещание прозвучало не простой, но ужасающе величественной угрозой. Руаяль вздрогнул. А Нострадамус вдруг переменил тему:
— Вы еще думаете о ней ?
— О ней? — пролепетал молодой человек.
— Если хотите услышать имя, вот оно: Флориза де Роншероль! — отчеканил Нострадамус с налитыми кровью глазами.
Руаяль де Боревер опустил голову. Его грудь вздымалась. Он прошептал:
— Она поклялась, что если мне суждено будет умереть, то она придет проститься со мной даже к подножию эшафота… Она сказала, что, если я умру, она умрет тоже… Понимаете, я больше не знаю, остался ли тем же человеком, как был прежде. Неужели она меня любит? Она мне ничего такого не сказала… Но однажды она сказала, что мое ремесло ужасно. И теперь оно пугает меня самого. Она — там, наверху, озаренная ясным светом, а я внизу, в позоре и бесчестье…
Рыдания перехватили его горло, но он вдруг спросил резко:
— Отдадите мне кинжал?
Нострадамус пожал плечами.
— Пока еще нет, — ответил он холодно. И продолжил, опять меняя тему: — А король? Что вы думаете о короле?
Руаяль де Боревер сделал усилие, чтобы вырваться из круга мучающих его мыслей.
— Король Франции, — прошептал он, — поклялся мне, что никогда не предпримет ничего против Флоризы. Да будет мир с королем. Мне нечего о нем сказать.
Нострадамус помрачнел.
— Что же, — спросил он, — вы надеетесь, что король сдержит свое слово?
— Король — это король, — просто ответил юноша.
В этот момент дверь открылась, и из-за нее показался маленький старичок. Он улыбался, но его улыбка больше напоминала гримасу.
— Что там, Джино? — поинтересовался, не оборачиваясь, Нострадамус.
— Они вышли из Лувра, — сказал старичок. — Нас предупредили об этом свистком.
Нострадамус встал.
— Пообещайте мне не выходить из этой комнаты, что бы вы ни услышали, — попросил он Боревера.
— Обещаю, — немного поколебавшись, сказал Боревер.
Закрыв за собой дверь, уже в коридоре Нострадамус сгорбился, испустив тяжелый вздох. Казалось, непомерный груз ненависти и боли давит ему на плечи.
— Они приближаются, — шептал ему на ухо Джино.
— Там сотня лучников, ведет их сам великий прево.
«И все-таки, — не слушая, думал Нострадамус, — какая поразительная натура! И душа этого мальчика — настоящий алмаз! Как бы я любил его, как обожал бы, как насыщал бы прекрасным его ум и душу, если бы он был моим сыном… Но он сын этого проклятого подлеца!»
— И король с ними! — продолжал старик.
«Он еще не дозрел до такой степени, как мне нужно, — размышлял Нострадамус. — Он еще полагается на слово короля Франции. А нужно, чтобы он презирал, чтобы он ненавидел этого короля… своего отца! Нужно, чтобы он убил его! Нужно, чтобы я получил возможность сказать агонизирующему Анри: „Ты умер от руки твоего сына!“ Нужно, чтобы его агония была страшной, была скверной, чтобы она вобрала в себя все страдания моей двадцатилетней агонии!»
— Мессир, они здесь!
Нострадамус вздрогнул. Куда делся его блуждающий взгляд? Глаза его снова стали такими же невозмутимо отважными, как всегда. Он спокойно ответил старику:
— Пора опускать мост.
Маг быстро подошел к окну, выходившему на улицу Фруамантель, открыл его и наклонился как раз в ту минуту, когда заскрежетали цепи опускающегося моста. Он вцепился руками в подоконник. Закрыл глаза.
Если человеческое лицо способно выразить сверхчеловеческое усилие, такой расход сил, какого обычный человек и представить себе не может, именно это лицо со вздувшимися на висках жилами, с глубокой вертикальной морщиной, прорезавшей лоб, с судорожно сведенными бровями, это лицо, по которому крупными каплями стекал ледяной пот, это лицо, излучавшее неизбывную волю, выразило сейчас высшее, чудовищное усилие сознания укротить, подчинить себе материю и направить ее на осуществление собственных желаний.
И внезапно вся толпа, стоявшая перед опущенным мостом, перед зиявшим за ним отверстием гостеприимно распахнутой двери, вся эта толпа, увидев такое повиновение приказу заранее, до того, как приказ этот был отдан, отступила. И король вместе с ней. Но это длилось недолго. Генрих II пробормотал проклятие и вернулся на прежние позиции.
— Сейчас мы покажем, что в сердце короля не может проникнуть даже страх перед адом!
Он первым ступил на подъемный мост.
— Каин!!! — прогрохотал голос.
Генрих задрожал, как раненое животное. Он снова выругался и быстро продвинулся на два шага вперед.
— КАИН!!! — снова прогремел голос в его ушах.
И сразу же после этого раздались дикие крики, плач, стоны, жалобы, колокольный звон, набат, и все это с невероятной силой взорвалось внутри его, и над всем этим грохотом, над всей этой бурей, перекрывая ее, прозвучали роковые слова:
— Каин, вот брат твой… Войди! Здесь могила твоего брата!
Генрих застонал так громко и так жалобно, что это заставило в беспорядке отступить большую группу лучников, уже двинувшуюся к мосту. Он тоже отступил, точнее, попятился, волосы его встали дыбом, глаза вылезли из орбит, он отступал и отступал, шаг за шагом…
Когда он очутился на мостовой, все внутри его сразу затихло, он смог перевести дыхание и смог даже закричать после этого:
— Господа! Чего вы ждете, почему не идете вперед?
Роншероль и Сент-Андре одинаково решительно двинулись к мосту. Лучники не осмеливались последовать их примеру, они, все еще дрожа, пережидали. Командир ночного дозора подумал: «Зачем мне рисковать, пусть уж они войдут первыми…» Каждый в толпе, которой следовало напасть на замок колдуна, еще помнил жалобный стон короля, еще помнил о том, в каком ужасе Генрих отступил перед какой-то невидимой силой, и каждый, лихорадочно перебирая в памяти слова хоть какой-нибудь молитвы, повторял их. Великий прево и маршал тем временем взялись за руки — точно так же, как на улице Тиссерандери. Они взялись за руки и одновременно ступили на мост.
И сразу же, пошатываясь, остановились: их словно громом поразило. Каждый их нерв затрепетал. Потому что они ясно услышали, как незнакомый голос спросил их:
— Что вы сделали с Мари?
Они почти обезумели, они в ужасе оглядывались по сторонам, не понимая, откуда доносится этот голос. Они забыли, где находятся. Они забыли о короле, о лучниках, о Нострадамусе, о Боревере…
— Ты слышал? — еле ворочая языком, прошептал Роншероль.
— Да, — жалобно выдохнул Сент-Андре.
А голос звучал совсем близко. Он был чистым, слова ясно различимыми. В голосе не было ни печали, ни угрозы. Он был — сама твердость, сама решительность. Он был — сама неизбежность. Они услышали его во второй раз. Голос спросил: