Не случайно постмодернизм, согласно Б., в зачине каждого (даже ретроспективно классического) текста усматривает предполагаемое “слово Esto (пусть, например... предположим...)” Осмысливая литературные приемы создания “эффекта достоверности” или “эффекта реальности” Б. выделил феномен литературного описания (начиная от экфрасиса античного жанра дескриптивного отрывка, обособленного внутри целостного произведения), посвященного “описанию места, времени, тех или иных лиц или произведений искусства” По Б. практически описание как таковое выполняет сугубо “эстетическую функцию” то есть: “описание не подчиняется никакому реалистическому заданию; мало существенна его правдивость, даже правдоподобие; львов и оливы можно с легкостью помещать в страны Севера существенны одни лишь нормы описательного жанра” Литературное описание, по оценке Б. выступает явлением сугубо дискурсивного (а не референциального) плана, поскольку применительно к нему даже сам феномен правдоподобия как таковой “имеет... не референциальный, а открыто дискурсивный характер” всецело “определяясь правилами данного типа речи” По Б., “эстетические правила вбирают в себя правила референциальные”

В этом контексте Б. приводит в качестве примера описание Г Флобером г Руана, в рамках которого реальный (в классическом смысле этого слова) Руан (Руан как онтологический объект) отнюдь не оказывается предметом этого описания. Как отметил Б. “ткань описания, где, казалось бы, первостепенное значение... уделяется Руану как объекту, в действительности лишь основа, на которую нашиваются жемчужины редких метафор, нейтральнопрозаический наполнитель, которым разбавлено драгоценное вещество символики. Словно во всем Руане писателю важны только риторические фигуры, которыми он описывается, словно Руан достоин упоминания только в виде замещающих его образов. Все описание Руана выстроено таким образом, чтобы уподобить Руан живописному полотну, средствами языка воссоздается картина, словно уже написанная на холсте” В процедуре описания, по Б., писатель реализует “платоновское определение художника как подражателя третьей степени, так как он подражает тому, что уже само есть имитация некой сущности” Собственно, сама возможность описания, т. е. фактически “наименования референта” обеспечена, по мысли Б. отнюдь не онтологическим наличием этого референта (объекта описания). Возможность описания, по мнению Б. задается наличными правилами описания, не только самодостаточными в своей процессу- альности, но и достаточными для создания “эффекта реальности”

Согласно Б., “определяющей для литературы является ее техника смысло- образования” в пространстве которой “означающие могут неограниченно играть”, и игра эта фактически обретает креационный характер по отношению к “реальности” как таковой. Последняя, однако, в обрисованном контексте может быть оценена с точки зрения своего онтологического статуса не более, как “эффект” достигнутый сугубо семиотическими средствами.

По убеждению Б. речевую деятельность “более не окутывает благостное облако иллюзий реалистического свойства” Особую остроту приобретает проблема “эффекта реальности” в сравнении текстов литературной традиции и текстов исторического характера. Как отметил Б. далеко не случайно в европейской культуре “реализм в литературе сложился примерно в те же десятилетия, когда воцарилась “объективная” историография” Это было связано, по его мысли, с тем, что если для романиста как создателя “вымышленного повествования” воплощенная в письме реальность “оказывает весьма незначительное сопротивление структуре” то применительно к историку “реальность никоим образом не может смешиваться с правдоподобием” По оценке Б. “правдоподобие это общее, а не частное, которым занимается История” (а в европейской культуре “еще со времен античности “реальность” относилась к сфере Истории”). Именно стремление классической литературы максимально приблизиться к реальности и обусловливает, с точки зрения Б. ее любовь к отточенности в описании деталей. Детали эти (“барометр” у Флобера, “маленькая дверца” у Мишле и т. п.), по мысли Б. “говорят в конечном счете только одно: мы реальность” т. е. в итоге, служат средством для создания своего рода “референциальной иллюзии” Сущность этой иллюзии заключается, согласно Б. в том, что “реальность, будучи изгнана из реалистического высказывания как денотативное означаемое, входит в него уже как означаемое коннотативное. Стоит только признать, что известного рода детали непосредственно отсылают к реальности, как они тут же начинают неявным образом означать ее” В этом отношении литература, по сравнению Б. подобна Орфею, выводящему Эвридику из Аида: “пока она твердо идет вперед, зная при этом, что за ней следуют, тогда за спиной у нее реальность, и литература понемногу вытягивает ее из тьмы неназванного, заставляет ее дышать, двигаться, жить, направляясь к ясности смысла; но стоит ей оглянуться на предмет своей любви, как в руках у нее остается лишь названный, то есть мертвый смысл” Фактически, по Б. литература приходит к тому, что “само отсутствие означаемого, поглощенного референтом, становится означающим понятия реализм” именно в этой ситуации и возникает “эффект реальности” как “основа того скрытого правдоподобия, которое и формирует эстетику новой литературы” Таким образом в работах Б. конституируется важная в контексте эволюции постмодернистской парадигмы дефиниция: “правдоподобие... есть не что иное, как сам реализм (будем называть так всякий дискурс, включающий высказывания, гарантированные одним лишь референтом)”

Б. в ходе изучения природы “эффекта реальности” задал программу деон- тологизации десигната как такового: “сегодня задача состоит в том, чтобы... опустошить знак, бесконечно оттесняя все дальше его предмет, вплоть до радикального пересмотра всей многовековой эстетики изображения” Осмысливая в постмодернистском контексте сущность и основания семиологии как одной из важнейших дисциплин, имеющей своей предметностью знаковую сферу и деятельность, Б. полагал, что она едва ли может считаться “обыкновенной позитивной наукой” По его мысли семиология неизбежно простраивается в качестве своеобычной рефлексии, организованной как дискурс (см.): “возможно, ей одной из всех нынешних гуманитарных наук” “свойственно задаваться вопросом о своем собственном дискурсе” В этом отношении, по Б. “будучи наукой о языке, различных языках, она не может принимать свой собственный язык как простую данность, как нечто прозрачное, как нейтральное орудие, одним словом, как мета-язык (см.

А. В., А. Г.У В таком когнитивном контексте семиология, согласно Б. неизбежно ставит проблему “места, откуда говорят” т. е. вопрос, вне которого “не имеет смысла никакая наука и никакая идеологическая критика” И если, с точки зрения Б. неявно семиология “безразлична к политической ангажированности” тем не менее, реально “для семиологии... субъект, в том числе и ученый, не бывает экстерриториален по отношению к своему дискурсу”

Показательно в этом плане, по мнению Б. семиологическое исследование тех языковых механизмов, при помощи которых определенная общественная группа стремится конституировать присущий ей тип дискурса в статусе универсального, например, “тщательный анализ смыслообразовательных процессов, благодаря которым буржуазия выдает свою исторически определенную классовую культуру за нечто природно-всеобщее” Для этого Б. осуществляет “семиологический анализ такого высокознакового объекта, как модная одежда” целью которого является “воссоздать во всех подробностях грамматику всем известного, но еще никем не изученного языка” Б. продемонстрировал, что подобный исследовательский подход призван выступить “против всей символико-семантической системы нашей цивилизации” С целью очерчивания таковой перспективы Б. формулирует программную задачу семиологии: “мало изменить содержание знаков, нужно, прежде всего, стремиться расщепить саму систему смысла”