Значит, ты любишь меня целиком” Тем не менее, с точки зрения мыслителя, различие коллекции и простого накопительства состоит в ее культурной сложности и принципиальной незавершенности. Только недостающая в коллекции вещь может дать начало социальному дискурсу. Замкнутое самонаправленное существование коллекционера «осмысленно лишь постольку, поскольку существует уникальный недостающий предмет. Но даже и в этом случае, это существование оказывается неполноценным, так как материал коллекции — вещи, “слишком конкретен и дисконтинуален, чтобы сложиться в реальную диалектическую структуру” (за исключением разве что науки или памяти).

Коллекционирование Бодрийяр рассматривает в качестве одной из важнейших потребительских стратегий по отношению к вещам. Деятельность коллекционера это не просто собирательство, но систематическая манипуляция вещами, их подчинение определенному комбинаторному коду. В подобном психическом подходе автор “С. В.” раскрывает бессознательную попытку упразднить время: “Действительно, глубинная сила предметов коллекции возникает не от историчности каждого из них по отдельности, и время коллекции не этим отличается от реального времени, но тем, что сама организация коллекции подменяет собой время. Вероятно, в этом и заключается главная функция коллекции переключить реальное время в план некоей систематики [...]. Она попросту отменяет время. Или, вернее, систематизируя время в форме фиксированных, допускающих возвратное движение элементов, коллекция являет собой вечное возобновление одного и того же управляемого цикла, где человеку гарантируется возможность в любой момент, начиная с любого элемента и в точной уверенности, что к нему можно будет вернуться назад, поиграть в свое рождение и смерть”

Следуя схеме Р Барта (см.), Бодрийяр от рассмотрения вещей в их объективной и субъективной систематизации переходит к анализу их коннотаций. Так “техническая коннотация” возводится к абсолюту автоматики, которая выступает моделью всей техники. Автоматизация сама по себе вовсе не означает высокой техничности. Напротив, “это определенная замкнутость, функциональное излишество, выталкивающее человека в положение безответственного зрителя. Перед нами — мечта о всецело покоренном мире, о формально безупречной технике, обслуживающей инертно-мечтательное человечество” В то же время, автоматика в своей сути антропоморфна, это “персонализация на уровне вещи”, сделавшейся “совершенно-автономной монадой” Пределом автоматизации у Бодрийяра служит “гаджет”, “штуковина” — вещь поли-, пара-, гипер- и метафунк- циональная (например, “очистка яиц от скорлупы с помощью солнечной энергии”). Фактически, подобные вещи оказываются лишь субъективно функциональными. “В автоматике иррационально проецировался образ человеческого сознания, тогда как в этом “шизо-функ- циональном” мире запечатлеваются одни лишь обсессии (одержимости желанием. — Н. К.)”

Вещь, переступающая свою объективную функцию, по мнению Бодрийяра, всецело включается в строй воображаемого. В этой связи, по его мысли, фантастика “изобрела одну-единственную сверх-вещь — робота” Миф о роботе “вбирает в себя все пути бессознательного в сфере вещей” синтезирует “абсолютную функциональность” и “абсолютный антропоморфизм” В мифологии робота сочетаются мотивы раба, неполноценной копии человека (робот лишен пола), бунта и саморазрушения. Именно в этом заключается притягательность соблазна мифологии — недо- стигаемый предел человеческого. Так и поломка вещи всегда переживается человеком двойственно: “она подрывает надежность нашего положения, но и одновременно материализует наш постоянный спор с самим собой, который также требует к себе удовлетворения” Вещь, которая не ломается, “вызывает страх”. Поломка вещи (в пределе — ее смерть), означая ее фатальность, сексуальность и реальность, питает психологическую систему проекций, для которой важен зазор между функциональностью и дисфункциональностью вещи, ее “фантазматическая, аллегорическая, подсознательная “усвояемость”

Другой тип коннотаций, по Бодрийяру, возникает в социо-идеологической системе вещей. Статус современной вещи определяется оппозицией “модели” и “серии” Если в традиционных обществах модель не порождала серию, а свой статус вещь получала от общественного строя (т. е. трансцендентность модели совпадала со “стильностью”), то в современности серийная вещь не является ирреальной по отношению к идеальной модели, а модель больше не замыкается в рамках привилегированного меньшинства. “Психологически это чрезвычайно важно, поскольку в силу этого пользование серийными вещами всегда имплицитно или эксплицитно сопровождается учреждением модели, несмотря на фрустрацию и полную материальную невозможность такую модель заполучить” “Психосоциологическая динамика” возводит серию в модель и постоянно тиражирует модель в серию, аннигилируя и “чистую модель” и “чистую серию” Следовательно, динамика модели и серии функционирует на неком вторичном уровне, а именно уровне маргинальных различий, составляющих систему культуры.

Именно в контексте отношений “модели” и “серии” Бодрийяр осуществляет осмысление “отсроченности” как меты темпоральности симуляции. Он описывает известный феномен запаздывания серийных вещей по сравнению с модным образцом: “чистая серия [...] располагается совсем не в актуальной современности (которая, наряду с будущим, составляет достояние авангарда и моделей), но и не в давнем прошлом, составляющем исключительную принадлежность богатства и образованности, — ее временем является “ближайшее” прошлое, то неопределенное прошлое, которое, по сути, определяется лишь своим временным отставанием от настоящего; это та межеумочная темпоральность, куда попадают модели вчерашнего дня [...] таким образом, большинство людей [...] живут не в своем времени, но во времени обобщенно-незначимом; это время еще не современности и уже не старины, и ему, вероятно, никогда и не стать стариной [...] серия по отношению к модели [...] представляет собой утрату времени в его реальном измерении; она принадлежит некоему пустому сектору повседневности, к негативной темпоральности, которая механически питается отбросами моделей”

При этом, согласно Бодрийяру, коллекция всегда должна оставаться незавершенной, в ней обязательно должно недоставать какого-то предмета, и этот завершающий предмет (знаменующий собой смерть коллекции и, в некотором смысле, самого коллекционера), все время является отсроченным. Ибо “появление конечного члена серии означало бы, по сути, смерть субъекта, отсутствие же его позволяет субъекту лишь играть в свою смерть, изображая ее как вещь, а тем самым заклиная”

Развивая в своем творчестве некоторые подходы Р. Барта, Бодрийяр диагностировал поглощение “системы вещей” “системой знаков” В этом контексте, в рамках рассмотрения функциональной системы или дискурса вещей, он вводит в свою интеллектуальную модель понятие “нулевая степень”

“Нулевая степень вещи” есть, по его мысли, недостигаемый предел деконструкции, основанной на элиминации всех социокультурных значений и стремящейся к сухому остатку чистой функциональности. “Эта функция более не затемняется моральной театральностью старинной мебели, она не осложнена более ритуалом, этикетом всей этой идеологией, превращавшей обстановку в непрозрачное зеркало овеществленной структуры человека” Эмансипация человека трудящегося своим следствием имела эмансипацию вещи, однако, подобно тому, как трудящийся освобожден лишь в качестве рабочей силы, так и вещь освобождена исключительно в своей функции, но не в себе самой. Эмансипированная и секуляризированная вещь создана по “наипростейшей конструктивной схеме” (например, “такие предметы, как легкий, разборный, нейтрального стиля стол или кровать без ножек, занавесей и балдахина”) и характеризуется как короткое замыкание или тавтология (“кровать есть кровать, стул есть стул”). В свою очередь, тавтологич- ность вещей приводит к деструктурации пространства, поскольку функциональная самодостаточность вещей не образует никакого соотношения между ними, следовательно, их расстановка не образует никакой структуры. Одновременно при рассмотрении не столько дискурса вещей, сколько их социо-иде- ологической системы и потребления (т. е. вещь как знак), Бодрийяр постулирует наличие “некоей вторичной функции, свойственной вещам “персонализированным” то есть одновременно подчиненным императиву индивидуальности и заключенным в рамки системы различий, которая, собственно, и есть система культуры”