Жил этот край, однако, до крайности бедно, чахотка распоряжалась тут человеческими судьбами. А редко удачливый «обзаводился работниками, справлял телегу на железном ходу, строил дом с кирпичным низом для мастерской и деревянным для житья верхом».
Талдом был нешуточной столицей башмачного края, селом, известным на многих торговых путях государства. Местные купцы держали башмачника в кулаке, не давая ему разогнуться, передохнуть, сами же сказочно богатели. Были в этом селе торговые воротилы с миллионными прибылями. Их вкусом, а главным образом коммерческими потребностями определялась застройка села. Дома, возведенные в годы башмачного бума, не износились, служат Талдому и поныне. Сохранилась площадь, где бурлили всероссийские башмачные ярмарки, целы лабазы, амбары, сады.
В музее можно увидеть обувку тех лет и конуру кустаря, где сидел он у керосиновой лампы, поглядывая на окно соседа: «У него еще свет, мне тоже ложиться рано». Такова история «столицы кустарей».
Былыми традициями рождена и работает сейчас в Талдоме обувная фабрика, производящая женскую и детскую обувь. Что касается сугубо ручной работы, то действует тут маленькая артель из двенадцати человек. Приходят в нее с заказами изготовить кроссовки, улучшить фабричные, только что купленные сапожки. Фабричному производству не просто следовать за капризами моды. Артель «ручников» выручает местную модницу — меняет, к примеру, у новой обувки каблук. В прейскуранте цен так и значится эта работа: «улучшение». Могут тут сшить сапоги и сразу по моде, обмерив «лукавую ножку». «Обувка больше любит прикосновение руки, чем машины», — сказал один из двенадцати мастеров и не удивился, когда я сказал, что у знаменитой фирмы «Адидас» 82 процента ручной работы — «качество того требует».
Часа два посидел я с сапожниками, наблюдая, как на колодках обретает форму совсем недурная обувка. Постукивая молотками, словоохотливые мастера рассказали мне много всего любопытного о тайнах башмачного производства. Перечислили множество разных фасонов, которые «претерпела обувка по прихоти баб», нарисовали туфли с носком неимоверной длины и тонким, как шило, — «носили такие».
В грозное время шили тут сапоги для солдат. Сюда же в Талдом вагонами на починку приходила с фронта окровавленная обувка.
А в годы нэпа шалили здешние башмари: вместо кожи могли поставить картонку — «носи без заботы от пятницы до субботы». Угождая заказчику или по озорству шили обувки с оглушительным скрипом, скаредному или капризному клали под стельку щетину «для беспокойства ноги». В целом обувка считалась сносной, хотя шили ее, разумеется, с разным старанием.
Были «лепилы» — «абы побольше, двадцать пар выгоняли в неделю». Были «художники» — мастера добросовестные. И были «волчки» — самые бедные башмари оттого, что шили всего лишь пару-другую обувки в неделю — мастера в себе уважали. «Их обувка была-в Париж отправляй!»
— А есть среди вас такой, что и сейчас бы самой капризной моднице угодил?
Мои говорливые собеседники в один голос сказали: один есть! Назвали: «Баранов Виктор Иваныч. Обует самого бога!»
Современного Левши-сапожника на месте не оказалось, куда-то поехал. Но узнал в артели я адрес старого здешнего мастера — «шил еще при царе».
Застал я его за сапожным столом, хотя старику сейчас без трех девяносто. Пожаловался: «Глаза… Целый башмак шить уже не возьмусь. А починить — отчего же!» И стал Иван Сергеевич Гусев рассказывать о своей жизни, о том, как отдан был мальчиком на ученье в Москву, о том, какое это было житье у сапожника. «От мастеров попадало и колодкой, и шпандырем, била по пустякам жена хозяина. А сам мастер за то, что морщинку при шитье допустил, как в ухо двинул, так из другого кровь повалила».
Все было у талдомского Ваньки Гусева, в точности как у чеховского Ваньки Жукова. Отцу написал: «Батюшка, забери, христа ради, нету никакой мочи. Не хочу быть сапожником. Башмачником буду».
И был башмарем Иван Сергеевич, подсчитали, семьдесят пять лет. Семьдесят пять!
«В артельное время, в 20-х годах, меня переманивали — шил хорошо и еще играл на гармони. На двадцать копеек за пару мне больше платили. И башмаки мои всегда в окно выставляли — вот так-де работаем».
— Не утомила сидячая жизнь?
— Нет! — старик весело разогнулся. — Дело есть дело! Глаза вот… Когда уж сильно начинают слезиться, беру гармошку. Вот она у меня.
Из деревянного сундучка с ременной ручкой извлечена была старая, много всего повидавшая гармонь, сработанная в молодости ее хозяина кустарем тоже, где-нибудь в Шуе или, может быть, в Туле.
— Башмарь от сидячего дела любил поплясать и песни любил. Тут ведь нашего брата было не счесть — в каждом доме башмарь.
Еще рассказал Иван Сергеевич, что выходили в столице башмачной округи газета «Кустарный край» и журнал с названием «Башмачная страна». Кустарной столице на радостях революции решили дать новое почетное и созвучное эпохе имя. Однако почему-то не прижилось. Талдом остался Талдомом. Название это древнее, уходящее к языку угро-финских племен мери и веси. Тал — значит дом. Славянское толкование слова, соединившись с финской первоосновой, дало название месту звучное и влекущее.
* * *
У каждого края обязательно есть знатные человеческие имена. Талдом ими не обделен. Их сразу видишь, зайдя в музей, разместившийся в старом купеческом доме. Три — особо заметные, все принадлежат литераторам: Салтыков-Щедрин, Пришвин, Сергей Клычков.
Два первых имени в пояснении не нуждаются. Третье я слышал впервые. Поэт? Наверное, местная знаменитость — где не пишут стихов. Оказалось, поэт масштаба не талдомского — российского! Три-четыре тут же на стенде прочтенных стиха заставили встрепенуться, так пронзительно точны слова, так обнажено чувство, так велика любовь к здешней неяркой природе и к людям, тонкое понимание их труда на земле. Поэт настоящий, большой. Глаза немного усталые глядят с фотографии. Родился в семье сапожника в 1889 году. Был известен, признан, любим. Есенинские мотивы в стихах. Два Сергея — рязанский и этот, талдомский, — были дружны. Встречались тут, в деревне Дубровки. Сергей талдомский был постарше Есенина и, можно думать, влиял на него. Родство душ несомненное. Вот характерные строчки.
Роковым для жизни Клычкова оказался тяжелопамятный предвоенный год. Ложное обвинение ныне с человека полностью снято. В литературной энциклопедии Сергей Клычков назван «русским, советским» писателем. Однако стихи его известны сегодня лишь в Талдоме старанием музея и местной газеты. Справедливо ли? Вероятно, не все, написанное Клычковым, будет и ныне принято-понято. Но чей-то рачительный глаз и чуткое сердце должны выбрать все ценное в его наследии. А ценного много — стихи о любви, о тонкостях человеческих отношений, о радостях жизни, о связи души человека с природой, наконец, стихи о самой природе родного края, который Сергей Клычков любил нежно и преданно. Несправедливость надо исправить.
Есенина мы тоже ведь заново открывали после войны. А на чьей полке нет сегодня его стихов?
Пишу это и вижу глаза Клычкова, глядящие с фотографии. Мы все должны чувствовать их упрек. В букете русской поэзии должно найтись место для цветка самородного, выраставшего в самой гуще народной, в «забытом углу России».
Еще с одного портрета в музее смотрит охотник Пришвин. Он родился в российском подстепье. Но уже будучи бородатым приехал в талдомские края «в поисках себя». Было это в 1923 году. Пленила Пришвина самобытность этих мест, глушь, нетронутая природа, непроходимые леса и болота, кишевшие дичью. Он тут охотился за всем: за боровыми и болотными птицами, за метким словом, за интересной мыслью, за умным собеседником. Жил он вначале в Дубровках, в доме Сергея Клычкова, потом переехал в деревню Костино, в самую гущу башмачного промысла. Он до тонкостей изучил этот промысел, и кто хотел бы прочесть подробней об этом талдомском феномене, должен в собрании пришвинских сочинений отыскать любопытные очерки «Башмаки».