– Заметочку принесли?

Принимая во внимание мою статьищу, за которую Смирнов получил лишние полгода, уменьшительное «заметочка» играло ту роль, какую в собачьей драке играет небезызвестный прием: пёсик, чувствуя, что дело его совсем дрянь, опрокидывается на спинку и с трусливой приветливостью перебирает в воздухе лапками. Смирнов лапками, конечно, не перебирал, но сквозь стёкла его очков – простые стёкла, очки носились для импозантности – можно было прочесть такую мысль: ну уж хватит, за Подпорожье отомстил, не подводи уж больше.

Мне стало противно, тоже и за себя. Не стоило, конечно, подводить и Смирнова. Не стоит его особенно и винить. Не будь революции, сидел бы он каким-нибудь захолустным телеграфистом, носил бы сногсшибательные галстуки, соблазнял бы окрестных девиц гитарой и романсами и всю свою жизнь мечтал бы об аттестате зрелости и никогда в своей жизни этот аттестат так и не взял бы. И вот здесь, в лагере, пройдя какую-то, видимо, весьма обстоятельную школу доносов и шпионажа, он, дурак, совсем всерьёз принимает своё положение «главного редактора» центрального издания «Перековки», издания, которое в сущности решительно никому не было нужно и содержится исключительно по большевицкой привычке к вранью и доносам. Вранье никуда за пределы лагеря не выходило. Над заголовком была надпись «Не подлежит распространению за пределами лагеря». Для доносов и помимо лагкоров существовала сеть «стукачей» третьего отдела, так что от «Перековки» толку не было никому и никакого. Правда, некоторый дополнительный кабак она всё-таки создавала.

Заметка оказалась коротенькой, строк в тридцать, и на лице Смирнова выразилось некоторое облегчение: никаким подвохом не пахнет. К редакторскому столу подошел какой-то из редакционных лоботрясов и спросил Смирнова:

– Ну, так что же мы с этими ударниками будем делать?

– Черт его знает. Придется все снять с номера и отложить.

– А в чем дело? – спросил я.

Смирнов посмотрел на меня недоверчиво. Я успокоил его: подводить его я не собираюсь.

– А вы, кажется, в московской печати работали.

– Было такое дело.

– Тут, понимаете, прямо хоть разорвись. Эти сволочные ударники, которых вчера в клубе чествовали, так они прямо со слета ночью разграбили торгсин.

– Ага, понимаю. Словом, перековались.

– Абсолютно. Часть перепилась, так их поймали. А кое-кто захватил валюту и – смылись. Теперь же такое дело. У нас ихние исповеди набраны, статьи, портреты и все такое. Черт его знает, толи пускать, толи не пускать. А спросить некого. Корзун уехал к Радецкому.

Я посмотрел на «главного редактора» не без удивления.

– Послушайте, а на воле вы где в печати работали?

– Н-ну, в провинции. – ответил он уклончиво.

– Простите, в порядке, так сказать, выдвиженчества?

– А вам какое дело? – обозлился Смирнов.

– Не видно марксистского подхода. Ведь совершенно ясно, что все нужно пускать и портреты и статьи и исповеди. Если не пустите, вас Корзун и Успенский живьем съедят.

– Хорошенькое дело, – развел руками Смирнов. – А если пущу? Снова мне лишний срок припаяют.

– Давайте рассуждать так. Речи этих ударников по радио передавались? (Смирнов кивнул головой). В Москву в «Правду» и ТАСС телеграммы шли? (Смирнов снова кивнул головой). О том, что эти люди перековались, знает, можно сказать, весь мир. О том, что они сегодня ночью проворовались, даже и в Медгоре знает только несколько человек. Для вселенной эти дяди должны остаться святыми, блудными сынами, вернувшимися в отчий дом трудящихся СССР. Если вы не пустите их портретов, вы сорвете целую политическую кампанию.

Главный редактор посмотрел на меня почтительно.

– А вы на воле не в «Правде» работали?

– В «Правде», – соврал я.

– Слушайте, хотите к нам на работу перейти?

Работа в «Перековке» меня ни в какой степени не интересовала.

– Ну, во всяком случае, захаживайте. Мы вам гонорар заплатим.

ПЕРВЫЕ ТЕРРОРИСТЫ

Размышляя о необычайном своем положении в лагере, я находил его почти идеальным. Вопрос его прочности если и приходил в голову, то только, так сказать, с теоретической точки зрения. Теоретически под серпом советской луны и под молотом советской власти нет прочного ничего. Но до побега осталось около двух месяцев, уж эти два месяца я прокручусь. Я старался предусмотреть и заранее нейтрализовать некоторые угрожающие мне возможности, но некоторых все же не предусмотрел.

Падение мое с динамовских высот началось по вопросу о футбольных командах. Но кто же это мог знать? Я объехал или точнее обошел несколько соседних лагерных пунктов и подобрал там две довольно сильных футбольных команды, с запасными 28 людьми. Так как было совершенно очевидно, что при 12-ти часовом рабочем дне и лагерном питании они тренироваться не могли, то их надлежало перевести в места более злачные и более спокойные, в данном случае зачислить в ВОХР. Гольман сказал мне составить списки этих игроков, указать их социальное положение, сроки, статьи приговора, и он отдаст приказ о переводе их в ВОХР.

Я составил списки и, составив, с полной ясностью понял, что никуда я с этими списками сунуться не могу, и что следовательно вся моя футбольная деятельность повисла в воздухе. Из 28 человек трое сидели за бандитизм, двое по каким-то неопределенно контрреволюционным статьям, а остальные 23 имели в своем формуляре суровое 58-8 – террор. И десятилетние сроки заключения.

5-6 террористов еще могли бы проскочить под прикрытием остальных, но 23 террориста превращали мои футбольные команды в какие-то террористические организации внутри лагеря. Если даже у Гольмана и не явится подозрение, что этих людей я подобрал сознательно, то все равно, ни он, ни даже Радецкий не рискнут перевести в ВОХР этакий террористический букетик. Что же мне делать?

Я решил пойти посоветоваться с Медоваром, но не нашел его. Пошел домой в барак. У барака на солнышке сидели Юра и его приятель Хлебников (фамилия вымышлена). Хлебникова Юра подцепил откуда-то из бараков второго лагпункта, прельщенный его разносторонними дарованиями. Дарования у Хлебникова были действительно разносторонние, местами по моему скромному мнению подымавшиеся до уровня гениальности. Он торчал здесь в числе десятков двух студентов Высшего Московского Художественного Училища (Вхутемаса), имевших в своем формуляре ту же статью 58-8 и тот же срок 10 лет. О других деталях хлебниковской биографии я предпочитаю молчать.

Юра и Хлебников играли в шахматы. Я подошел и сел рядом. Юра оторвался от доски и посмотрел на меня испытующе, что это у меня такой кислый вид. Я сообщил о положении дел со списками. Хлебников сказал: «За такие списочки вас по головке не погладят». Что не погладят, я это знал и без Хлебникова. Юра внимательно просмотрел списки, как бы желая удостовериться и удостоверившись, сказал: нужно подыскать других.

– Безнадежное дело, – сказал Хлебников.

– Почему безнадежное?

– Очень просто. Хорошие спортсмены у нас почти исключительно студенты.

– Ну, так что?

– А за что может сидеть в лагере советский студент? Воровать ему негде и ничего. Если сажать за агитацию, тогда нужно вузы закрыть; не так просто. Все за террор сидят.

– Не будете же вы утверждать, что советские студенты только тем и занимаются, что бомбы кидают?

– Не буду. Не все и сидят. Попробуйте проанализировать. В мире устроено так, что террором занимается преимущественно молодежь. Из молодежи самая сознательная часть – студенты. Из студентов в террор идет самая энергичная часть, то есть спортсмены. Единственный подбор, ничего не поделаешь. Вот и сидят. То есть сидят те, кто уцелел.

Я был раздражен и списком и связанными с ним перспективами и уверенно академическим тоном Хлебникова.

– Валяют мальчишки дурака, а потом отсиживают по десять лет, черт его знает, где. Хлебников повернулся ко мне.

– А вы совершенно уверены в том, что эти мальчишки только валяют дурака и ничего больше?