Вот я, из крепчайшей мужицко-поповской семьи, где люди умирали «по Мечникову», их клал в гроб «инстинкт естественной смерти»; я, в свое время один из сильнейших физических людей России – и вот в 42 года я уже сед. Уже здесь, за границей, мне в первые месяцы после бегства давали 55-60 лет. Но с тех пор я лет на 10 помолодел. Но те, которые остались там? Они не молодеют!
Не спалось. Я встал и вышел на крыльцо. Стояла тихая морозная ночь. Плавными пушистыми коврами спускались к Свири заснеженные поля. Левее черными точками и пятнами разбросались избы огромного села. Ни звука, ни лая, ни огонька… Вдруг с Погры донеслись два-три выстрела – обычная история. Потом с юга, с диковского оврага, четко и сухо в морозном воздухе, разделенные равными в секунд десять промежутками, раздались восемь винтовочных выстрелов. Жуть и отвращение холодными струйками пробежали по спине.
Около месяца тому назад я сделал глупость – пошел посмотреть на диковский овраг. Он начинался в лесах, верстах в пяти от Погры, – огибал ее полукольцом и спускался в Свирь верстах в трех ниже Подпорожья. В верховьях это была глубокая узкая щель, заваленная трупами расстрелянных, верстах в двух ниже овраг был превращен в братское кладбище лагеря, еще ниже в него сваливали конскую падаль, которую лагерники вырубали топорами для своих социалистических пиршеств. Этого оврага я описывать не в состоянии. Но эти выстрелы напомнили мне о нем во всей его ужасной реалистичности. Я почувствовал, что у меня начинают дрожать колени и холодеет в груди. Я вошел в избу и старательно заложил дверь толстым деревянным бруском. Меня охватывал какой-то непреоборимый мистический ужас. Пустые комнаты огромной избы наполнялись какими-то тенями и шорохами. Я почти видел, как в углу, под пустыми нарами, какая-то съежившаяся старушонка догрызает изсохшую детскую руку. Холодный пот – не литературный, а настоящий – заливал очки и сквозь его капли пятна лунного света начинали принимать чудовищные очертания.
Я очнулся от встревоженного голоса Юры, который стоял рядом со мною и крепко держал меня за плечи. В комнату вбежал Борис. Я плохо понимал, в чем дело. Пот заливал лицо, и сердце колотилось, как сумасшедшее. Шатаясь, я дошел до нар и сел. На вопрос Бориса я ответил, что просто что-то нездоровится. Борис пощупал пульс– Юра положил мне руку на лоб.
– Что с тобой, Ватик? Ты весь мокрый.
Борис и Юра быстро сняли с меня белье, которое действительно все было мокрое, я лег на нары, и в дрожащей памяти снова всплывали картины: Одесса и Николаев во время голода, людоеды, торфоразработки, Магнитострой, ГПУ, лагерь, диковский овраг…
НАДЕЖДА КОНСТАНТИНОВНА
После отъезда в Москву Якименки и Шац бурная деятельность ликвидкома несколько утихла. Свирьлаговцы слегка пооколачивались и уехали себе, оставив в Подпорожьи одного своего представителя. Между ним и Видеманом шли споры только об административно-техническом персонале. Если цинготный крестьянин никуда не был годен, и ни ББК, ни Свирьлаг не хотели взваливать его на свои пайковые плечи, то интеллигент, даже и цинготный, еще кое-как мог быть использован. Поэтому Свирьлаг пытался получить сколько возможно интеллигенции, и поэтому же ББК норовил не дать ни души. В этом торге между двумя рабовладельцами мы имели все-таки некоторую возможность изворачиваться. Все списки лагерников, передаваемых в Свирьлаг или оставляемых за ББК, составлялись в ликвидкоме под техническим руководством Надежды Константиновны, а мы с Юрой переписывали их на пишущей машинке. Тут можно было извернуться. Вопрос заключался преимущественно в том, в каком именно направлении нам следует изворачиваться. ББК был вообще «аристократическим» лагерем, там кормили лучше и лучше обращались с заключенными. Как кормили и как обращались, я об этом уже писал. Выводы о Свирьлаге читатель может сделать самостоятельно. Но ББК – это гигантская территория. В какой степени вероятно, что нам трем удастся остаться вместе, что нас не перебросят куда-нибудь на такие чертовы кулички, что из них и не выберешься, куда-нибудь в окончательное болото, по которому люди и летом ходят на лыжах, иначе засосет и от которого до границы будет верст 200—250 по местам почти абсолютно непроходимым? Мы решили сориентироваться на Свирьлаг.
Уговорить Н.К. на некоторую служебную некорректность было не очень трудно. Она слегка поохала, слегка побранилась, и наши имена попали в списки заключенных, оставляемых за Свирьлагом. Это была ошибка. И это была грубая ошибка. Мы уже начали изворачиваться, еще не собрав достаточно полной информации. А потом стало выясняться. В Свирьлаге не только плохо кормят, это еще бы полбеды, но в Свирьлаге статья 58-6 находится под особенно неусыпным контролем, отношение к контрреволюционерам особенно зверское, лагерные пункты все опутаны колючей проволокой и даже административных служащих выпускают по служебным поручениям только на основании особых пропусков и каждый раз после обыска. И кроме того, Свирьлаг собирается всех купленных в ББК интеллигентов перебросить на свои отдаленные лагпункты, где «адмтехперсонала» не хватало. Мы разыскали по карте, которая висела на стене ликвидкома, эти пункты и пришли в настроение весьма неутешительное: Свирьлаг тоже занимал огромную территорию, и были пункты, отстоящие от границы на 400 верст – четыреста верст ходу по населенной и, следовательно, хорошо охраняемой местности. Это было совсем плохо. Но наши имена были уже в Свирьлаговских списках!
Н.К. наговорила много всяких слов о мужском непостоянстве, Н.К. весьма убедительно доказывала мне, что уже ничего нельзя сделать, я отвечал, что для женщины нет ничего невозможного– ce que la femme veut – Deiu le veut, был пущен в ход ряд весьма запутанных лагерно – бюрократических трюков, и Н.К. вошла в комнатку нашего секретариата с видом Клеопатры, которая только что и как-то очень ловко обставила некоего Антония: наши имена были официально изъяты из Свирьлага и закреплены за ББК. Н.К. сияла от торжества. Юра поцеловал ей пальчики, я сказал, что век буду за нее Бога молить, протоколы вести и на машинке стукать.
Вообще, после урчевского зверинца ликвидкомовский секретариат казался нам раем земным или во всяком случае лагерным раем. В значительной степени это зависело от Надежды Константиновны, от ее милой женской суматошливости и покровительственности, от ее шутливых препирательств с Юрочкой, которого она, выражаясь советским языком, взяла на буксир, заставила причесываться и даже ногти чистить. В свое время Юра счел возможным плевать на Добротина, но Надежде Константиновне он повиновался беспрекословно, безо всяких разговоров.
Н.К. была, конечно, очень, нервной и не всегда выдержанной женщиной, но всем, кому она могла помочь, она помогала. Бывало, придет какой-нибудь инженер и слезно умоляет не отдавать его на растерзание Свирьлагу. Конечно, от Н.К. де юре ничего не зависит, но мало ли, что можно сделать в порядке низового бумажного производства, в обход всяких де юре. Однако, таких инженеров, экономистов, врачей и прочих было слишком много. Н.К. выслушивала просьбу и начинала кипятиться.
– Сколько раз я говорила, что я ничего, совсем ничего, не могу сделать. Что вы ко мне пристаете? Идите к Видеману. Ничего, ничего не могу сделать. Пожалуйста, не приставайте.
Заметив выражение умоляющей настойчивости на лице оного инженера, Н.К. затыкала уши пальчиками и начинала быстро твердить:
– Ничего не могу. Не приставайте. Уходите, пожалуйста. А то я рассержусь.
Инженер, потупившись, уходит. Н.К., заткнув уши и зажмурив глаза, продолжает твердить:
– Не могу, не могу. Пожалуйста, уходите. Потом с расстроенным видом, перебирая свои бумаги, она жаловалась мне:
– Ну, вот видите, как они все лезут. Им, конечно, не хочется в Свирьлаг. А они и не думают о том, что у меня на руках двое детей. И что я за все это тоже могу в Свирьлаг попасть, только не вольнонаемной, а уж заключенной. Все вы эгоисты, мужчины.
Я скромно соглашался с тем, что наш брат, мужчина, конечно, мог бы быть несколько альтруистичнее. Тем более, что в дальнейшем ходе событий я уже был более или менее уверен. Через некоторое время Н.К. говорила мне раздраженным тоном: