ПО КОМАНДИРОВКЕ
От Медгоры до Повенца нужно ехать на автобусе, от Повенца до Водораздела – на моторке по знаменитому Беломорско-Балтийскому каналу. На автобус сажают в первую очередь командировочных ББК, потом остальных командировочных чином повыше; командировочные чином пониже могут и подождать. Которое вольное население может топать, как ему угодно. Я начинаю чувствовать, что и концлагерь имеет не одни только шипы и плотно втискиваюсь в мягкую кожу сиденья. За окном какая-то старушка слезно молит ВОХРовцев:
– Солдатики голубчики, посадите и меня. Ей Богу, уж третьи сутки здесь жду, измаялась вся.
– И чего тебе, старая, ездить. – философски замечает один из ВОХРовцев. – Сидела бы ты, старая, дома да Богу бы молилась.
– Ничего, мадама, – успокоительно говорит другой ВОХРовец, – Не долго уж ждать осталось.
– А что, голубчик, еще одна машина будет?
– Об машине не знаю, а вот до смерти, так тебе действительно не долго ждать осталось.
ВОХР коллективно гогочет. Автобус трогается. Мы катимся по новенькому с иголочки, но уже в ухабах и выбоинах повенецкому шоссе сооруженному все теми же каторжными руками. Шоссе совершенно пусто. Зачем его строили? Мимо мелькают всякие лагпункты с их рваным населением, покосившиеся и полуразвалившиеся коллективизированные деревушки, опустелые дворы единоличников. Но шоссе пусто и мертво. Впрочем, особой жизни не видать и в деревушках. Много людей отсюда повысылали.
Проезжаем тихий уездный и тоже как-то опустелый городишко Повенец. Автобус подходит к повенецкому затону знаменитого Беломорско-Балтийского канала.
Я ожидал увидеть здесь кое-какое оживление – пароходы, баржи, плоты. Но затон пуст. У пристани стоит потертый моторный катер, на который пересаживаются двое пассажиров нашего автобуса: я и какой-то инженер. Катер, натужно пыхтя, тащится на север.
Я сижу на носу катера, зябко подняв воротник своей кожанки и смотрю кругом. Совершенно пусто. Ни судна, ни бревна. Тихо, пусто, холодно, мертво. Кругом озер и протоков, по которым проходит какал, тянется дремучий заболоченный непроходимый лес. Над далями стоит сизый туман болотных испарений. На берегах – ни одной живой души, ни избы, ни печного дыма. Ничего.
А еще год тому назад здесь скрежетали экскаваторы, бухал аммонал, и стотысячные армии людей копошились в этих трясинах, строя монумент товарищу Сталину. Сейчас эти армии куда-то ушли – на БАМ, в Сиблаг, Дмитлаг и прочие лагеря, в другие трясины, строить там другие монументы, оставив здесь в братских могилах болот целые корпуса своих боевых товарищей. Сколько их – безвестных жертв этого канальского участка великого социалистического наступления? Старики беломорстроевцы говорят – двести тысяч. Более компетентные люди из ББК говорили: двести не двести, а несколько больше ста тысяч людей здесь уложено. Имена же их Ты, Господи, веси. Кто узнает и кто будет подсчитывать эти тысячи тонн живого удобрения, брошенного в карельские трясины ББК, в сибирскую тайгу БАМа, в пески Турксиба, в каменные осыпи Чустроя?
Я вспомнил зимние ночи на Днепрострое, когда леденящий степной ветер выл в обледенелых лесах, карьерах, котловинах, люди валились с ног от холода и усталости, падали у покрытых тонкой ледяной коркой настилов; свирепствовал тиф, амбулатории разрабатывали способы массового производства ампутаций отмороженных конечностей. Стаи собак потом растаскивали и обгладывали эти конечности, а стройка шла и день и ночь, не прекращаясь ни на час, а в газетах трубили о новых мировых рекордах по кладке бетона. Я вспомнил Чустрой, небольшой на 40 тысяч концлагерь на реке Чу в Средней Азии. Там строили плотины для орошения 360.000 гектаров земли под плантации индийской конопли и каучуконосов. Вспомнил и несколько наивный вопрос Юры, который о Чустрое задан был в Дагестане.
Мы заблудились в прибрежных джунглях у станции Берикей, верстах в 50-ти к северу от Дербента. Эти джунгли когда-то были садами и плантациями. Раскулачивание превратило их в пустыню. Система сбегавших с гор оросительных каналов была разрушена, и каналы расплылись в болота – рассадники малярийного комара. От малярии плоскостной Дагестан вымирал почти сплошь. Но природные условия были такие же, что и на Чустрое, тот же климат, та же почва. И Юра задал мне вопрос: зачем, собственно, нужен Чустрой?
А сметные ассигнования на Чустрой равнялись восьмистам миллионам рублей. На Юрин вопрос я не нашел ответа. Точно так же я не нашел ответа и на мой вопрос о том, зачем же строили Беломорско-Балтийский канал? И за что погибло сто тысяч людей?
Несколько позже я спрашивал людей, которые жили на канале год, возят ли что-нибудь. Нет, ничего не возят. Весной по полой воде несколько миноносцев со снятыми орудиями и машина ми были протащены на север и больше ничего. Еще позже я спрашивал у инженеров управления ББК: так зачем же строили? Инженеры разводили руками: приказано было. Что же, так просто, для рекорда и монумента? Один из героев этой стройки, бывший «вредитель», с похоронной иронией спросил меня: а вы к этому еще не привыкли?
Нет, к этому я еще не привык. Бог даст и не привыкну никогда.
Из лесов тянет гнилой, пронизывающей болотной сыростью. Начинает накрапывать мелкий назойливый дождь. Холодно. Пусто. Мертво
Мы подъезжаем ко «второму Болшево».
ЧЕРТОВА КУЧА
Параллельно каналу и метрах в трехстах к востоку от него тянется невысокая каменная гряда в беспорядке набросанных валунов, булыжников, бесформенных и острых обломков гранита. Все это полузасыпано песком и похоже на какую-то мостовую гигантов, развороченную взрывами или землетрясением.
Если стать лицом к северу, то слева от этой гряды идет болотце, по которому проложены доски к пристани, потом канал и потом снова болото и лес. Справа широкая с версту трясина, по которой привидениями стелются промозглые карельские туманы, словно души усопших здесь ББКовских корпусов.
На вершине этой гряды – несколько десятков чахлых сосенок, обнаженными корнями судорожно вцепившихся в камень и песок и десятка два грубо сколоченных бревенчатых бараков, тщательно и плотно обнесенных проволочными заграждениями – это и есть «второе Болшево». «Первая детская трудовая колония ББК».
Дождь продолжается. Мои ноги скользят по мокрым камням, того и гляди поскользнешься и разобьешь себе череп об острые углы гранитных осколков. Я иду, осторожно балансируя и думаю, какой это идиот догадался всадить в эту гиблую трясинную дыру детскую колонию, 4 тысячи ребят в возрасте от 10 до 17 лет. Не говоря уж о территориях всей шестой части земной суши, подвластной Кремлю, неужели и на территории ББК не нашлось менее гиблой дыры?
Дождь и ветер мечутся между бараками. Сосны шумят и скрипят. Низкое и холодное небо нахлобучилось почти на их вершины. Мне холодно даже и в моей основательной кожанке, а ведь это конец июня. По двору колонии кое-где понасыпаны дорожки из гравия. Все остальное завалено гранитными обломками, мокрыми от дождя и скользкими, как лед.
«Ликвидация беспризорности» встает передо мною в каком-то новом аспекте. Да, их здесь ликвидируют; ликвидируют, «как класс».
И никто не узнает,
Где могилка моя.
Не узнает действительно никто.