Ответ заключается в том, что аппарат можно сколотить из сволочи и сколоченный из сволочи, он оказался непреоборимым, ибо для сволочи нет ни сомнения, ни мысли, ни сожаления, ни сострадания: твердой души прохвосты.
Конечно, эти твердой души активисты отнюдь не специфически русское явление. В Африке они занимаются стрельбой по живым чернокожим целям, в Америке линчуют негров, покупают акции компании Ноева ковчега. Это мировой тип. Это тип человека с мозгами барана, челюстями волка и моральным чувством протоплазмы. Это тип человека, ищущего решения плюгавых своих проблем в распоротом животе ближнего своего. Ко так как никаких решений в этих животах не обнаруживается, то проблемы остаются нерешенными, а животы вспарываются дальше. Это тип человека, участвующего шестнадцатым в очереди в коллективном изнасиловании.
Реалистичность большевизма выразилась, в частности, в том, что ставка на сволочь была поставлена прямо и бестрепетно.
Я никак не хочу утверждать, что Мануильский был сволочью, как не сволочью был и Торкведама. Но когда христианство тянуло людей в небесный рай кострами и пытками, а большевизм – в земной чекой и пулеметами, то в практической деятельности, ничего не поделаешь, приходилось базироваться на сволочи. Технику организации и использования этой последней большевизм от средневековой и капиталистической кустарщины поднял до уровня самолетов и радио. Он этот «актив» собрал со всей земли, отделил от всего остального населения химической пробой на донос и кровь, отгородил стеной из ненависти, вооружил пулеметами и танками… Сочувствие масс. Плевать нам на сочувствие масс.
ЛАГЕРНЫЕ ПРОМЫСЛЫ АКТИВА
Когда я несколько осмотрелся кругом и ознакомился с людским содержанием УГЧ, мне стало как-то очень не по себе. Правда, на воле активу никогда не удавалось вцепиться мне в икры всерьез. Но как будет здесь, в лагере? Здесь в лагере самый неудачный, самый озлобленный, обиженный и Богом и Сталиным актив – все те, кто глядел и не доглядел, служил и переслужился, воровал и проворовался. У него вместо почти облюбованного партбилета – годы каторги, вместо автомобиля – березовое полено и вместо власти – нищенский лагерный блат из-за лишней ложки ячменной каши. А пирог? Пирог так мимо и ушел.
За что же боролись, братишечки?
…Я сижу на полене, кругом на полу валяются кипы «личных дел», и я пытаюсь как-нибудь разобраться или, по Наседкинской терминологии, определить «что-куда». Высокий жилистый человек с костистым изжеванным лицом в буденовке, но без звезды и в военной шинели, но без петлиц – значит, заключенный, но из привилегированных – проходит мимо меня и осматривает меня, мое полено и мои дела. Осматривает внимательно и как-то презрительно-озлобленно. Проходит в следующую закуту, и оттуда я слышу его голос:
– Что эти сукины дети с Погры опять нам какого-то профессора пригнали?
– Не, юрес-кон-сул какой-то, – отвечает подобострастный голос.
– Ну, все равно. Мы ему здесь покажем университет. Мы ему очки в зад вгоним. Твердун, вызови мне Фрейденберга.
– Слушаю, товарищ Стародубцев.
Фрейденберг – это один из украинских профессоров, профессор математики. В этом качестве он почему-то попал на должность «статистика» – должность, ничего общего со статистикой не имеющая. Статистик – это низовой погонщик УРЧ, долженствующий «в масштабе колонны», т е. двух-трех бараков, учитывать использование рабочей силы и гнать на работу всех, кто еще не помер. Неподходящая для профессора Фрейденберга должность.
– Товарищ Стародубцев, Фрейденберг у телефона.
– Фрейденберг? Говорит Стародубцев… Сколько раз я вам, сукиному сыну, говорил, чтобы вы мне сюда этих очкастых идиотов не присылали… Что? Чей приказ? Плевать мне на приказ! Я вам приказываю. Как начальник строевого отдела… А то я вас со всем очкастым г. на девятнадцатый квартал вышибу. Тут вам не университет. Тут вы у меня не поразговариваете. Что? Молчать, черт вас раздери! Я вот вас самих в шизо посажу. Опять у вас вчера семь человек на работу не вышло. Плевать я хочу на ихние болезни… Вам приказано всех гнать… Что? Вы раньше матом крыть научитесь, а потом будете разговаривать. Что ВОХРа у вас нет?… Если у вас завтра хоть один человек не выйдет…
Я слушаю эту тираду, пересыпанную весьма лапидарными, но отнюдь не печатными выражениями, личные дела в голову мне не лезут. Кто такой Стародубцев, какие у него права и функции? Что означает этот столь многообещающий прием? И в какой степени моя теории советских взаимоотношений на воле может быть приложена здесь? Здесь у меня знакомых ни души. Профессора? С одним вот как разговаривают. Двое служат в УРЧ уборщиками – совершенно ясно, из чистого издевательства над «очкастыми». Один профессор рефлексологии штемпелюет личные карточки, 10-15 часов однообразного движения рукой.
Профессор рефлексологии… Психология в советской России аннулирована. Раз нет души, то какая же психология? А профессор был такой. Как-то несколько позже, не помню, по какому именно поводу, я сказал что-то о фрейдизме.
– Фрейдизм? – переспросил меня профессор. – Это что? Новый уклон?
Профессор был советского скорострельного призыва. А уж новую советскую интеллигенцию «актив» ненавидит всеми фибрами своих твердых душ. Старая еще туда-сюда. Училась при царском строе – кто теперь разберет. А вот новая, которая обошла и обставила активистов на самых глазах, под самым носом… Тут есть, от чего скрипеть зубами.
Нет, в качестве поддержки профессора никуда не годятся. Пытаюсь рассмотреть свою ситуацию теоретически. К чему теоретически сводится эта ситуация? Надо полагать, что я попал сюда потому, что был нужен более высокому начальству, вероятно, из чекистов. Если это так, на Стародубцева не сейчас, так позже можно будет плюнуть. Стародубцева можно будет обойти так, что ему останется только зубами лязгать. А если не так? Чем я рискую? В конце концов, едва ли большим, чем просто лесные работы. Во всяком случае, при любом положении попытки актива вцепиться в икры нужно пресекать в самом корне. Так говорит моя советская теория. Ибо, если не осадить сразу, заедят. Эта публика значительно хуже урок хотя бы потому, что урки гораздо толковее. Они если будут пырять ножом, то во имя каких-то конкретных интересов. Актив может вцепиться в горло просто из одной собачьей злости, без всякой выгоды для себя и без всякого в сущности расчета, из одной, так сказать, классовой ненависти. В тот же вечер я прохожу мимо стола Стародубцева.
– Эй вы, как ваша фамилия? Тоже профессор?
Я останавливаюсь.
– Моя фамилия Солоневич. Я не профессор.
– То-то. Тут идиотам плохо приходится.
У меня становится нехорошо на душе. Значит, началось. Значит, нужно осаживать сейчас же. А я здесь в УРЧ, как в лесу. Но ничего не поделаешь. Стародубцев смотрит на меня в упор наглыми, выпученными, синими с прожилками глазами.
– Ну, не все же идиоты. Вот вы, насколько я понимаю, не так уж плохо устроились.
Кто-то сзади хихикнул и заткнулся. Стародубцев вскочил с перекошенным лицом. Я постарался всем своим лицом и фигурой выразить полную и немедленную, психическую и физическую готовность дать в морду. И для меня это, вероятно, грозило бы несколькими неделями изолятора. Для Стародубцева – несколькими неделями больницы. Но последнего обстоятельства Стародубцев мог еще и не учитывать. Поэтому я, предупреждая готовый вырваться из уст Стародубцева мат, говорю ему этаким академическим тоном.
– Я, видите ли, не знаю вашего служебного положения. Но должен вас предупредить, что если вы хоть на одну секунду попробуете разговаривать со мною таким тоном, как разговаривали с профессором Фрейденбергом, то получится очень нехорошо.
Стародубцев стоит молча. Только лицо его передергивается. Я поворачиваюсь и иду дальше. Вслед мне несется:
– Ну, подожди же…
И уже пониженным голосом присовокупляет мат. Но этого мата я «официально» могу и не слышать, я уже в другой комнате.