У меня на Вичке был и завхоз, на складе которого были зарыты пиратские сокровища сахару, масла, ветчины, осетрины и прочего. В первые дни моего завхоза стали ревизовать все. Эти ревизии я прекратил. Но как я мог прекратить дружественные хождения начальника лагпункта к оному завхозу? Можно было бы посадить и начальника и повара и завхоза в каталажку. Какой толк?

Из числа физкультурников назначались дежурные на кухню и на склад. Я не предполагал, чтобы это могло кончиться какими-нибудь осложнениями. Я сам раза два дежурил на кухне первого лагпункта. Предполагалось, что я в качестве представителя общественного контроля должен смотреть за тем, чтобы кухня не кормила кого не надо, и чтобы на кухне не разворовывались продукты. Конечно, разворовывались. На эту кухню начальник лагпункта приходил, как на свою собственную: а ну-ка поджарь-ка мне…

Из начальства приходили все, кому не лень и лопали все что в них могло влезть. Если бы я попробовал протестовать, то весь этот союз объединенного начальства слопал бы меня со всеми моими протекциями, а если бы нельзя было слопать, ухлопал бы кто-нибудь из-за угла. Нет уж, общественный контроль в условиях крепостного общественного строя – опасная игрушка даже и на воле. А в лагере – это просто самоубийство. Я полагал, что мои физкультурники эту истину знают достаточно ясно.

Но какая-то нелепая «инициативная группа», не спросясь меня, полезла ревизовать склад и кухню. Обревизовали. Уловили. Устроили скандал. Составили протокол. Повар и завхоз были посажены в Шизо. Начальника лагпункта, конечно не тронули. Да и не такие были дураки повар и завхоз, чтобы дискредитировать начальство.

Во главе этой инициативной группы оказался мой меньшевик Кореневский. Полагаю, что в его последующей поездке на Соловки эта ревизия тоже сыграла свою роль. Кореневскому я устроил свирепый разнос: неужели, он не понимает, что на месте повара и завхоза и я и он действовали бы точно таким же образом, и что никаким иным образом действовать нельзя, не жертвуя своей жизнью. «Нужно жертвовать», – сказал Кореневский. Я взъелся окончательно. Если уж жертвовать, так черт вас раздери совсем, из-за чего-нибудь более путного, чем свиные котлеты. Но Кореневский остался непреклонен. Вот тоже олух…

Нового повара нашли довольно скоро. Завхоза не было. Начальник лагпункта, оскорбленный в лучших своих гастрономических чувствах, сказал: «Ищите сами. Я вам одного дал – не понравился. Не мое дело». Фомко как-то пришел ко мне и сказал: «Тут один старый жид есть». «Какой жид и почему жид?» «Хороший жид, старый кооператор. Его просвечивали, теперь он совсем калека. Хороший будет завхоз». «Ну, давайте его»

ПРОСВЕЧИВАНИЕ

Просвечивание – это один из советских терминов, обогативших великий, могучий и свободный русский язык, Обозначает он вот, что.

В поисках валюты для социализации, индустриализации пятилетки в четыре года или, как говорят рабочие, пятилетки в два счета, советская власть выдумывала всякие трюки, вплоть до продажи через интурист живых или полуживых человечьих шкур. Но самым простым, самым примитивным способом, наиболее соответствующим инстинктам правящего класса, был и остается все-таки грабеж: раньше ограбим, а потом видно будет. Стали грабить. Взялись сначала за зубных техников, у которых предполагались склады золотых коронок, потом за зубных врачей, потом за недорезанные остатки Нэпа, а потом за тех врачей, у которых предполагалась частная практика, потом за всех, у кого предполагались деньги, ибо при стремительном падении советского рубля каждый, кто зарабатывал деньги, старался превратить пустопорожние советские дензнаки хоть во что-нибудь.

Техника этого грабежа быта поставлена так. Зубной техник Шепшелевич получает вежливенькое приглашение в ГПУ. Является. Ему говорят, вежливо и проникновенно: «Мы знаем, что у вас есть золото и валюта. Вы ведь сознательный гражданин отечества трудящихся (конечно, сознательный, оглашается Шепшелевич, как тут не согласишься?). Понимаете, гигантские цели пятилетки, строительство бесклассового общества. Словом, отдавайте по-хорошему».

Кое-кто отдавал. Тех, кто не отдавал, приглашали во второй раз, менее вежливо и под конвоем. Сажали в парилку и в холодилку и в другие столь же уютные приспособления, пока человек или не отдавал или не помирал. Пыток не было никаких. Просто были приспособлены специальные камеры то с температурой ниже нуля, то с температурой Сахары. Давали в день полфунта хлеба, селедку и стакан воды. Жилплощадь камер была рассчитана так, чтобы только половина заключенных могла сидеть, остальные должны были стоять. Но испанских сапог не надевали и на дыбу не подвешивали. Обращались, как в свое время формулировали суды инквизиции, по возможности мягко и без пролития крови.

В Москве видывал я людей, которые были приглашены по-хорошему и так по-хорошему отдали все, что у них было: крестильные крестики, царские полтинники, обручальные кольца. Видал людей, которые будучи однажды приглашены, бегали по знакомым, занимали по сотне, по две рублей, покупали кольца (в том числе и в государственных магазинах) и сдавали ГПУ. Людей, которые были приглашены во второй раз, я в Москве не встречал ни разу: их видимо не оставляют. Своей главной тяжестью это просвечивание ударило по еврейскому населению городов. ГПУ не без некоторого основания предполагало, что если уж еврей зарабатывал деньги, то он их не пропивал и в дензнаках не держал, следовательно, ежели его хорошенько подержать в парилке, то какие-то ценности из него можно парилке, то какие-то ценности из него можно будет выжарить. Люди осведомленные передавали мне, что в 1931—1933 годах в Москве ГПУ выжимали таким образом от 30 до 100 тысяч долларов в месяц. В связи с этим можно бы провести некоторые параллели с финансовым хозяйством средневековых баронов и можно было бы поговорить о привилегированном положении еврейства в России, но не стоит.

Фомко притащил мне в кабинет старика еврея. У меня был свой кабинет. Начальник лагпункта поставил там трёхногий стол и на дверях приклеил собственноручно изготовленную надпись:

«Кабинет начальника спартакиады». И, подумав, приписал внизу карандашом: «Без доклада не входить». Я начал обрастать подхалимажем.

Поздоровались. Мой будущий завхоз, с трудом сгибая ноги, присел на табуретку.

– Простите, пожалуйста, вы никогда в Минске не жили?… Ну, так я же вас помню. И вашего отца. И вы там с братьями ещё на Кокшарской площади в футбол играли. Ну, вы меня, вероятно, не помните. Моя фамилия Данцигер (вымышлена).

Словом, разговорились. Отец моего завхоза имел в Минске завод кожевенный с 15-ю рабочими. Национализировали. Сам Данцигер удрал куда-то на Урал, работал в каком-то кооперативе. Вынюхали «торговое происхождение» и выперли. Голодал. Пристроился к какому-то кустарю выделывать кожи. Через полгода и его кустаря посадили за «спекуляцию» – скупку кож дохлого скота. Удрал в Новороссийск и пристроился там грузчиком, крепкий был мужик. На профсоюзной чистке (чистили и грузчиков) какой-то комсомольский компатриот выскочил: «Так я же его знаю, так это же Данцигер, у его же отца громадный завод был». Выперли и посадили за «сокрытие классового происхождения». Отсидел. Когда стал укореняться НЭП, вкупе с ещё какими-то лишёнными всех прав человеческих устроили кооперативную артель «Самый свободный труд» (так и называлась!). На самых свободных условиях проработали год: посадили всех за дачу взятки.

– Хотел бы я посмотреть, как это можно не дать взятки. У нас договор с военведом. Мы ему сдаем поясные ремни. А сырье мы получаем от какой-то там Заготкожи. Если я не дам взятки Заготкоже, так я не буду иметь сырья, так меня посадят за срыв договора. Если я куплю сырьё на подпольном рынке, так меня посадят за спекуляцию. Если я дам взятку Заготкоже, так меня рано или поздно посадят за взятку; словом, вы бьётесь, как рыба головой об лед. Ну, опять посадили. Так я уже, знаете, не отпирался; ну да и завод был, и в Кургане сидел, и в Новороссийске сидел, и Заготкоже давал. «Так вы мне скажите, товарищ следователь, так что бы вы на моём месте сделали?» «На вашем месте я бы давно издох». «Ну и я издохну. Разве же так можно жить!»