ИДЕАЛИСТ
На ночлег я отправляюсь в клуб, огромное бревенчатое здание с большим зрительным залом, с библиотекой и с полдюжиной совершенно пустых клубных комнат. Заведующий клубом, высокий истощенный малый, лет 26-ти, встречает меня, как родного.
– Ну, слава Богу, голубчик, что вы, наконец, приехали. Хоть чем-нибудь ребят зайдете. Вы поймите, здесь, на чертовой куче, им решительно нечего делать. Мастерских нет, школы нет, учебников нет, ни черта нет. Даже детских книг в библиотеке ни одной. Играть им негде, сами видите, камни и болото, а в лес ВОХРовцы не пускают. Знаете, здесь эти ребята разлагаются так, как и на воле не разлагались. Подумайте только, 4 тысячи ребят запиханы в одну яму и делать им нечего совершенно.
Я разочаровываю завклуба: я приехал так, мимоходом, на день-два. посмотреть, что здесь вообще можно с делать. Завклуб хватает меня за пуговицу моей кожанки.
– Послушайте. ведь вы же интеллигентный человек…
Я уже знаю наперед, чем кончится тирада, начатая с интеллигентного человека. Я – интеллигентный человек, следовательно, я обязан отдать свои нервы, здоровье, а если потребуется, то и шкуру для залатывания бесконечных дыр советской действительности. Я – интеллигентный человек, следовательно, по своей основной профессии я должен быть великомучеником и страстотерпцем, я должен застрять в этой фантастической трясинной дыре и отдать свою шкуру на заплаты на коллективизации деревни, на беспризорности и на ее ликвидации. Но только на заплаты дыр, ибо сделать больше нельзя ничего. Вот с этой интеллигентской точки зрения в сущности важен не столько результат, сколько жертвенность.
Я его знаю хорошо, этого завклуба. Это он, вот этакий завклуб, геолог, ботаник, фольклорист, ихтиолог и Бог его знает, кто еще, в сотнях тысячах экземплярах растекается по всему лицу земли русской, сгорает от недоедания, цинги, туберкулеза, малярии, строит тоненькую паутинку культурной работы, то сдуваемую легким дыханием советских Пришибеевых всякого рода, то ликвидируемую на корню чрезвычайкой, попадает в концлагеря, в тюрьмы, под расстрел, но все-таки строит.
Я уже его видал, этого завклуба и на горных пастбищах Памира, где он выводит тонкорунную овцу, и в малярийных дырах Дагестана, где он добывает пробный йод из каспийских водорослей, и в ущельях Сванетии, где он занимается раскрепощением женщины и в украинских колхозах, где он прививает культуру топинамбура, и в лабораториях ЦАГИ, где он изучает обтекаемость авиационных бомб.
Потом тонкорунные овцы гибнут от бескормицы, сванетская раскрепощенная женщина – от голода, топинамбур не хочет расти на раскулаченных почвах, где не выдерживает ко всему привыкшая картошка. Авиабомбами сметают с лица земли целые районы «кулаков», а дети этих кулаков попадают вот сюда, и сказка про красного бычка начинается сначала.
Но кое-что остается. Все-таки кое-что остается. Кровь праведников никогда не пропадает совсем уж зря.
И я конфужусь перед этим завклубом. И вот, знаю же я, что на залатывание дыр, прорванных рогами этого красного быка, не хватит никаких в мире шкур, что пока этот бык не прирезан, количество дыр будет расти из года в год, что и мои и его, завклуба, старания и мужика и ихтиолога – все они бесследно потонут в топях советского кабака, потонет и он сам, этот завклуб. Он вольнонаемный. Его уже наполовину съела цинга, но «понимаете сами, как же я могу бросить: никак не могу найти заместителя». Правда, бросить не так просто; вольнонаемные права здесь не на много шире каторжных. При поступлении на службу отбирается паспорт и взамен выдается бумажка, по которой никуда вы из лагеря не уедете. Но я знаю, завклуба удерживает не одна эта бумажка.
И я сдаюсь. И вместо того, чтобы удрать из этой дыры на следующее утро, до встречи с Видеманом, я даю завклубу обещание остаться здесь на неделю, проклинаю себя за слабодушие и чувствую, что завтра я с Видеманом буду дискуссировать насчет колонии вообще.
Завклуб подзывает к себе двух ребятишек:
– А ну-ка, шпана, набейте товарищу инструктору тюфяк и достаньте в каптерке одеяло. Живо.
– Дяденька, а махорки дашь?
– Даст, даст. Ну, шпанята, живо! «Шпанята» исчезают, сверкая по камням босыми пятками.
– Это мой культактив. Хоть книг, по крайней мере, не воруют.
– А зачем им книги?
– Как зачем? Махорку крутить, карты фабриковать, подложные документы. Червонцы, сволочи, делают, не то, что карты, – не без некоторой гордости разъяснил завклуб. – Замечательно талантливые ребята попадаются. Я кое с кем рисованием занимаюсь. Я вам их рисунки покажу. Да вот только бумаги нет.
– А вы на камнях выдалбливайте, – сиронизировал я. – Самая, так сказать, современная техника.
Завклуб не заметил моей иронии.
– Да и на камнях черти выдалбливают, только больше порнографию. Но талантливая публика есть.
– А как вы думаете, из ребят, попавших на беспризорную дорожу, какой процент выживает?
– Ну, этого не знаю. Процентов двадцать должно быть остается.
В 20-ти процентах я усомнился. «Шпана» принесла набитый соломой мешок и ждет обещанного гонорара. Я отсыпаю им махорку в подставленную бумажку, и рука завклуба скорбно протягивается к этой бумажке.
– Ну, а это что?
– Дяденька, ей Богу, дяденька, это не мы. Мы это нашли.
Завклуб разворачивает конфискованную бумажку; это свежевырванный лист из какой-то книги.
– Ну, так и есть, – печально констатирует завклуб. – Это из ленинского пятитомника. Ну и как же вам, ребята, не стыдно.
Завклуб читает длинную нотацию. Ребята молниеносно осваиваются с положением: один покорно выслушивает нотацию, в торой за его спиной крутит собачью ножку из другого листа. Завклуб безнадежно машет рукой, и «актив»исчезает.
Я приспосабливаюсь на ночлег в огромной, совершенно пустой комнате у окна. В окно видны расстилающееся внизу болотце, подернутое туманными испарениями, за болотцем – свинцовая лента канала, дальше – лес, лес и лес. Белая приполярная ночь унылым матовым светом освещает этот безотрадный пейзаж.
Я расстилаю свой тюфяк, кладу под него все свои вещи (так посоветовал завклуб, иначе сопрут), укладываюсь, вооружась найденным в библиотеке томиком Бальзака и собираюсь предаться сладкому «фарниенте». Хорошо все-таки побыть одному.
Но ночная тишина длится недолго. Откуда-то из-за бараков доносится душераздирающий крик, потом ругань, потом обрывается, словно кому-то заткнули глотку тряпкой. Потом где-то за каналом раздаются 5-б ружейных выстрелов. Это, вероятно, каналохрана стреляет по какому-нибудь заблудшему беглецу. Опять тихо. И снова тишину прорезают выстрелы, на этот раз совсем близко. Потом чей-то нечеловеческий, предсмертный вопль, потом опять выстрел.
Бальзак в голову не лезет.
БЕСПРИЗОРНЫЕ БУДНИ
Солнечное утро как-то скрашивает всю безотрадность этой затерянной в болотах каменной гряды, угрюмость серых бараков, бледность и истасканность голодных ребячьих лиц.
В качестве чичероне ко мне приставлен малый лет 35-ти со странной фамилией Ченикал, сухой, подвижной, жилистый, с какими-то волчьими ухватками – один из старших воспитателей колонии. Был когда-то каким-то красным партизанским командиром, потом служил в войсках ГПУ, потом где-то в милиции и попал сюда на 5 лет за «превышение властей», как он выражался. В чем именно превысил он эти «власти», я так и не узнал, вероятно, какое-нибудь бессудное убийство. Сейчас он – начальник самоохраны.
Самоохрана – это человек 300 ребят, специально подобранных и натасканных для роли местной полиции или точнее местного ГПУ. Они живут в лучшем бараке, получают лучшее питание, на рукавах и на груди у них нашиты красные звезды. Они занимаются сыском, облавами, обысками, арестами, несут при ВОХРе вспомогательную службу по охране лагеря. Остальная ребячья масса ненавидит их лютой ненавистью. По лагерю они ходят только патрулями. Чуть отобьется какой-нибудь, ему сейчас же или голову камнем проломают или ножом кишки выпустят. Недели две тому назад один из самоохранников Ченикала исчез, и его нашли повешенным. Убийц так и не доискались. Отряд Ченикала, взятый в целом, теряет таким образом 5-6 человек в месяц.