– Новое здание Шизо строил?

– Строил.

– Заставляли?

– А что я по своей воле здесь?

– Так, какая разница? Этого паренька заставляли грабить тебя, а тебя заставляли строить тюрьму, в которой этот паренек сидеть, может, будет. Что, своей волей мы все тут сидим? Тьфу! – свирепо сплюнул Середа. – Вот, мать вашу, сукины дети. Семнадцать лет Пиголицу мужиком по затылку бьют, а Пиголицей из мужика кишки вытягивают. Так еще не хватало, чтобы вы для полного комплекта удовольствия еще друг другу в горло по своей воле вцеплялись. Ну и дубина народ, прости Господи! Заместо того, чтобы раскумекать, кто и кем вас лупит, не нашли другого разговору, как друг другу морды бить. А тебе стыдно, хозяин. Старый ты мужик, тебе уж давно пора понять.

– Давно понял, – сумрачно сказал Акульшин.

– Так чего же ты в Пиголицу вцепился?

– А ты видал, что по деревням твои Пиголицы делают?

– Видал. Так, что? Он по своей воле?

– Эх, ребята, – снова затараторил Ленчик. – Не по своей воле воробей навоз клюет. Конечно, ежели потасовочка по-хорошему, от доброго сердца, отчего же и кулаки не почесать? А всамделишно за горло цепляться никакого расчету нет.

Юра за это время что-то потихоньку втолковывал Пиголице,

– Ну и хрен с ними, – вдруг сказал тот. – Сами же, сволочи, все это устроили, а теперь мне в нос тычут. Что, я революцию подымал? Я советскую власть устраивал? А теперь, как вы устроили, так я буду жить. Что, я в Америку поеду? Хорошо этому, – Пиголица кивнул на Юру. – Он всякие там языки знает, а я куда денусь? Если вам всем про старый режим поверить, так выходит, просто с жиру бесились, революции вам только не хватало. А я за кооперативный кусок хлеба, как сукин сын, работать должен. А мне чтобы учиться, так последнее здоровье отдать нужно, – в голосе Пиголицы зазвучали нотки истерики. – Ты что меня, сволочь, за глотку берешь? – повернулся он к Акульшину. – Ты что меня за грудь давишь? Ты, сукин сын, не на пайковом хлебе рос, так ты меня, как муху, задушить можешь. Ну и души, мать твою. Души! – Пиголица судорожно стал расстегивать воротник своей рубашки, застегнутой не пуговицами, а веревочками. Нате, бейте, душите, что я дурак, что я выдвиженец, что у меня сил нету, нате, душите…

Юра дружественно обнял Пиголицу и говорил ему какие-то довольно бессмысленные слова. Середа сурово сказал Акульшину:

– А ты бы, хозяин, подумать должен: может, и сын твой где-нибудь тоже болтается. Ты вот хоть молодость видал, а они что? Что они видали? Разве, от хорошей жизни на хлебозаготовки перли? Разве, ты таким в 20 лет был? Помочь парню надо, а не за горло его хватать.

– Помочь? – презрительно огрызнулся Пиголица. – Помочь? Много вы тут мне помогли.

– Не треплись, Саша, зря. Конечно, иногда, может, очень уж круто заворачивали, а все же вот подцепил же тебя Мухин и живешь ты не в бараке, а в кабинке и учим мы тебя ремеслу, и вот Юра с тобой математикой занимается, и вот товарищ Солоневич о писателях рассказывает. Значит, хотели помочь.

– Не надо мне такой помощи, – сумрачно, но уже тише сказал Пиголица.

Акульшин вдруг схватился за шапку и направился к двери:

– Тут одна только помощь: за топор и в лес.

– Постой, папашка. Ты куда? – вскочил Ленчик, но Акульшина уже не было. – Вот, совсем послезала публика с мозгов, ах Ты., Господи, такая пурга… – Ленчик схватил свою шапку и выбежал во двор. Мы остались втроем. Пиголица в изнеможении сел на лавку.

– А ну его. Тут все равно никуда не вылезешь. Все равно пропадать. Не учись – с голоду дохнуть будешь. Учиться – все равно здоровья не хватит. Тут только одно есть. Чем на старое оглядываться, лучше уж вперед смотреть. Может быть, что-нибудь и выйдет. Вот, пятилетка.

Пиголица запнулся, о пятилетке говорить не стоило.

– Как-нибудь выберемся, – оптимистически сказал Юра.

– Да ты-то выберешься. Тебе что. Образование имеешь. Парень здоровый. Отец у тебя есть. Мне, брат, труднее.

– Так ты, Саша, не ершись, когда тебе опытные люди говорят. Не лезь в бутылку со своим коммунизмом. Изворачивайся.

Пиголица в упор уставился на Середу.

– Изворачиваться? А куда мне прикажете изворачиваться? – потом Пиголица повернулся ко мне и повторил свой вопрос. – Ну, куда?

Мне с какой-то небывалой до того времени остротой представилась вся жизнь Пиголицы. Для него советский строй со всеми его украшениями – единственно знакомая ему социальная среда. Другой среды он не знает. Юрины рассказы о Германии 1927—1930 годов оставили в нем только спутанность мыслей, от которой он инстинктивно стремился отделаться самым простым путем – путем отрицания. Для него советский строй есть исторически данный строй, и Пиголица, как большинство всяких живых существ, хочет приспособиться к среде, из которой у него выхода нет. Да, мне хорошо говорить о старом строе и критиковать советский строй! Советский строй для меня всегда был, есть и будет чужим строем, «пленом у обезьян», я отсюда все равно сбегу, сбегу ценой любого риска. Но куда идти Пиголице? Или во всяком случае, куда ему идти, пока миллионы Пиголиц и Акульшиных не осознали силы организации и единства.

Я стал разбирать некоторые применительно к Пиголице теории учебы, изворачивания, устройства. Середа одобрительно поддакивал. Это были приспособленческие теории. Ничего другого я Пиголице предложить не мог. Пиголица слушал мрачно, ковыряя зубилом стол. Не было видно, согласен ли он со мной и с Середой или не согласен. В кабинку вошел Ленчик с Акульшиным.

– Ну, вот. Уговорил папашку, – весело сказал Ленчик. – Ах ты, Господи!

Акульшин потоптался.

– Ты уж, парнишка, не серчай. Жизнь такая, что хоть себе самому в глотку цепляйся.

Пиголица устало пожал плечами.

– Ну, что ж, хозяин. – обратился Акульшин ко мне. – Домой что ли поедем. Такая тьма. Никто не увидит.

Нужно было ехать. А то могут побег припаять. Я поднялся. Попрощались. Уходя, Акульшин снова потоптался у дверей и потом сказал:

– А ты, паренек, главное – учись. Образование – это… Учись.

– Да, тут уж хоть кровь из носу, – угрюмо ответил Пиголица. – Так ты, Юра, завтра забежишь?

– Обязательно. – сказал Юра. Мы вышли.

НА ВЕРХАХ

ИДИЛЛИЯ КОНЧАЕТСЯ

Наше по лагерным масштабам идиллическое житье на третьем лагпункте, к сожалению, оказалось непродолжительным. Виноват был я сам. Не нужно было запугивать заведующего снабжением теориями троцкистского загиба да еще в применении оных теорий к получению сверхударного обеда, не нужно было посылать начальника колонны в нехорошее место. Нужно было сидеть, как мышь под метлой и не рыпаться. Нужно было сделаться, как можно более незаметным.

Как-то поздно вечером наш барак обходил начальник лагпункта, сопровождаемый почтительной фигурой начальника колонны, того самого, которого я послал в нехорошее место. Начальник лагпункта величественно проследовал мимо всех наших клопиных дыр; начальник колонны что-то в полголоса объяснил ему и многозначительно указал глазами на меня с Юрой. Начальник лагпункта бросил в нашу сторону неопределенно-недоуменный взгляд, и оба ушли. О таких случаях говорится: «Мрачное предчувствие сжало его сердце». Но тут и без предчувствий было ясно: нас попытаются сплавить в возможно более скорострельном порядке. Я негласно и свирепо выругал самого себя и решил на другой день предпринять какие-то еще неясные, но героические меры. Но на другой день утром, когда бригады проходили на работу мимо начальника лагпункта, он вызвал меня из строя и подозрительно спросил, чего это я так долго околачиваюсь на третьем лагпункте? Я сделал вполне невинное лицо и ответил, что мое дело маленькое, раз держат, значит, у начальства есть какие-то соображения по этому поводу. Начальник лагпункта с сомнением посмотрел на меня и сказал, что нужно будет навести справки.

Наведение справок в мои расчеты никак не входило. Разобравшись в наших «требованиях», нас сейчас же вышибли бы с третьего лагпункта куда-нибудь хоть и не на север, но мои мероприятия с оными требованиями не принадлежали к числу одобряемых советской властью деяний. На работу в этот день я не пошел вовсе и стал неистово бегать по всяким лагерным заведениям. Перспектив был миллион: можно было устроиться плотником в одной из бригад, переводчиками в технической библиотеке управления, переписчиками на пишущей машинке, штатными грузчиками на центральной базе снабжения, лаборантом в фотолаборатории и еще в целом ряде мест. Я попытался было устроиться в колонизационном отделе; этот отдел промышлял расселением «вольно-ссыльных» крестьян в карельской тайге. У меня было некоторое имя в области туризма и краеведения, и тут дело было на мази. Но все эти проекты натыкались на сократительную горячку, эту горячку нужно было переждать: «Придите-ка этак через месяц. Обязательно устроим». Но меня месяц никак не устраивал; не только через месяц, а и через неделю мы рисковали попасть в какую-нибудь Сегежу, а из Сегежи, как нам уже было известно, никуда не сбежишь: кругом трясины, в которых не то, что люди, а и лоси тонут.