Но дверь кабинета раскрывается, в ее рамке показывается вытянутый в струнку секретарь и говорит:

– Товарищ Солоневич, пожалуйста.

Я «жалую». На лице Поккална неодобрение переходит в полную растерянность. Начальник отдела снабжения, который при появлении секретаря поднялся было и подхватил свой портфель, остается торчать столбом с видом полного недоумения. Я вхожу в кабинет и думаю: вот это клюнул, вот это глотнул!

Огромный кабинет, обставленный с какою-то выдержанной суровой роскошью. За большим столом «сам» Успенский; молодой сравнительно человек, лет 35-ти, плотный, с какими-то бесцветными светлыми глазами. Умное, властолюбивое лицо. На Соловках его называли Соловецким Наполеоном. Да, этого на мякине не проведешь. Но не на мякине же я и собираюсь его провести.

Он не то, чтобы ощупывал меня глазами, а как будто измерял каким-то точным инструментом каждую часть моего лица и фигуры.

– Садитесь.

Я сажусь.

– Это ваш проект?

– Мой.

– Вы давно в лагере?

– Около полугода.

– Стаж не велик. Лагерные условия знаете?

– В достаточной степени, чтобы быть уверенным в исполнимости моего проекта. Иначе я бы вам его не предлагал.

На лице Успенского настороженность и пожалуй недоверие.

– У меня о вас хорошие отзывы. Но времени слишком мало. По климатическим условиям мы не можем проводить праздник позже середины августа. Я вам советую всерьез подумать.

– Гражданин начальник, у меня обдуманы все детали.

– А ну, расскажите.

К концу моего коротенького доклада Успенский смотрит на меня довольными и даже улыбающимися глазами. Я смотрю на него примерно так же, и мы оба похожи на двух жуликоватых авгуров.

– Берите папиросу. Так вы это все беретесь провести? Как бы только нам с вами на этом деле не оскандалиться.

– Товарищ Успенский. В одиночку, конечно, я ничего не смогу сделать, но если помощь лагерной администрации…

– Об этом не беспокойтесь. Приготовьте завтра мне для подписи ряд приказов в том духе, в каком вы говорили. Поккалну я дам личные распоряжения.

– Товарищ Поккалн сейчас здесь.

– А, тем лучше.

Успенский нажимает кнопку звонка.

– Позовите сюда Поккална.

Входит Поккалн. Немая сцена. Поккалн стоит перед Успенским более или меняя на вытяжку. Я, червь у ног Поккална, сижу в кресле не то, чтобы развалившись, но все же заложив ногу на ногу и покуриваю начальственную папиросу.

– Вот что, товарищ Поккалн. Мы будем проводить вселагерную спартакиаду. Руководить ее проведением будет тов. Солоневич. Вам нужно будет озаботиться следующими вещами: выделить специальные фонды усиленного питания на 60 человек, сроком на 2 месяца, выделить отдельный барак или палатку для этих людей, обеспечить этот барак обслуживающим персоналом, дать рабочих для устройства тренировочных площадок. Пока, тов. Солоневич, кажется, все.

– Пока все.

– Ну, подробности вы сами объясните тов. Поккалну. Только, тов. Поккалн, имейте ввиду, что спартакиада имеет большое политическое значение, и что подготовка должна быть проведена в порядке боевого задания.

– Слушаю, товарищ начальник.

Я вижу, что Поккалн не понимает окончательно ничего. Он ни черта не понимает ни насчет спартакиады, ни насчет политического значения. Он не понимает, почему «боевое задание», и почему я, замызганный очкастый арестант, сижу здесь почти развалившись, почти, как у себя дома, а он, Поккалн, стоит навытяжку. Ничего этого не понимает честная латышская голова Поккална.

– Тов. Солоневич будет руководить проведением спартакиады, и вы ему должны оказать возможное содействие. В случае затруднений обращайтесь ко мне. И вы тоже, тов. Солоневич. Можете идти, тов. Поккалн. Сегодня я вас принять не могу.

Поккалн поворачивается налево кругом и уходит. А я остаюсь. Я чувствую себя немного… скажем, на страницах Шехерезады. Поккалн чувствует себя точно так же, только он еще не знает, что это Шехерезада. Мы с Успенским остаемся одни.

– Здесь, тов. Солоневич, есть все-таки еще один неясный пункт. Скажите, что это у вас за странный набор статей?

Я уже говорил, что ОПТУ не сообщает лагерю, за что именно посажен сюда данный заключенный. Указывается только статья и срок. Поэтому Успенский решительно не знает, в чем тут дело. Конечно, он не очень верит в то, что я занимался шпионажем (58-6), что я работал в контрреволюционной организации (58-11), ни в то, что я предавался такому пороку, как нелегальная переправка советских граждан за границу, совершаемая в виде промысла (59-10). Статью, карающую за нелегальный переход и предусматривавшую в те времена максимум 3 года, ГПУ из скромности не использовало вовсе.

Во всю эту ахинею Успенский не верит по той простой причине, что люди, осужденные по этим статьям всерьез, получают так называемую птичку или, выражаясь официальной терминологией, «особые указания» и едут в Соловки без всякой переписки. Отсутствие «птички», да еще 8-летний, а не 10-летний срок заключения являются официальным симптомом вздорности всего обвинения. Кроме того, Успенский не может не знать, что статьи советского уголовного кодекса пришиваются вообще кому попало: был бы человек, а статья найдется.

Я знаю, чего боится Успенский. Он боится не того, что я шпион, контрреволюционер и все прочее. Для спартакиады это не имеет никакого значения. Он боится, что я просто не очень удачный халтурщик, и что где-то там на воле я сорвался на какой-то крупной халтуре, а так как этот проступок не предусмотрен уголовным кодексом, то и пришило мне ГПУ первые попавшиеся статьи. Это – одна из возможностей, которая Успенского беспокоит. Если я сорвусь и с этой спартакиадской халтурой, Успенский меня, конечно, живьем съест, но ему-то от этого какое утешение?

Успенского беспокоит возможная нехватка у меня халтурной квалификации. И больше ничего.

Я успокаиваю Успенского. Я сижу за связь с заграницей и сижу вместе с сыном. Последний факт отметает последние подозрения насчет неудачной халтуры.

– Так вот, тов. Солоневич, – говорит Успенский, подымаясь. – Надеюсь, что вы это провернете. Если сумеете, я вам гарантирую снижение срока на половину.

Успенский, конечно, не знает, что я не собираюсь сидеть не только половины, но и четверти своего срока. Я сдержанно благодарю. Успенский снова смотрит на меня пристально в упор.

– Да, кстати, – спрашивает он, – как ваши бытовые условия? Не нужно ли вам чего?

– Спасибо, тов. Успенский. Я вполне устроен.

Успенский несколько недоверчиво приподымает брови.

– Я предпочитаю, – поясняю я, – авансов не брать. Надеюсь, что после спартакиады…

– Если вы ее хорошо провернете, вы будете устроены блестяще. Мне кажется, что вы ее… провернете.

И мы снова смотрим друг на друга глазами жуликоватых авгуров.

– Но если вам что-нибудь нужно, говорите прямо.

Но мне не нужно ничего. Во-первых, потому что я не хочу тратить на мелочи ни одной копейки капитала своего «общественного влияния», а во-вторых, потому что теперь все, что мне нужно, я получу и без Успенского.