– А откуда вы взяли, что я беспокоюсь?
– Таскаетесь по ночам за моими списками в УРЧ. Якименко бы таскаться не стал. Да и вообще видно. Если бы я этого не видел, я бы к вам с этими списками не пошел бы.
– Да? Очень любопытно. Знаете, что? Откровенность за откровенность.
Я насторожился. Но несмотря на столь многообещающее вступление, Чекалин как-то замялся, потом подумал, потом, как бы решившись окончательно, сказал:
– Вы не думаете, что Якименко что-то подозревает о ваших комбинациях со списками?
Мне стало беспокойно. Якименко мог и подозревать, но если об его подозрениях уже и Чекалин знает, дело могло принять совсем серьезный оборот.
– Якименко на днях дал распоряжение отставить моего сына от отправки на БАМ.
– Вот как? Совсем занимательно.
Мы недоуменно посмотрели друг на друга.
– А что вы, собственно говоря, знаете о подозрениях Якименки?
– Так, ничего в сущности определенного. Трудно сказать. Какие-то намеки, что ли…
– Тогда почему Якименко нас не ликвидировал?
– Это не так просто. В лагерях есть закон. Конечно, сами знаете, он не всегда соблюдается, но он есть. И если человек зубастый… По отношению к зубастому человеку… а вас здесь целых трое зубастых. Ликвидировать не так легко. Якименко человек осторожный. Мало ли, какие у вас могут быть связи. А у нас в ГПУ за нарушение закона… по отношению, к тем, кто имеет связи… – Чекалин посмотрел на меня недовольно и закончил: – Спуску не дают.
Заявление Чекалина вызвало необходимость обдумать целый ряд вещей, в частности и такую, не лучше ли нам при таком ходе событий принять предложение Чекалина насчет БАМа, чем оставаться здесь под эгидой Якименки. Но это был момент малодушия, попытка измены принципу «все для побега». Нет. Конечно, все – для побега. Как-нибудь споемся и с Якименкой. К теме о БАМе не стоит даже возвращаться.
– Знаете что, товарищ Чекалин, насчет закона и спуска, пожалуй, нет смысла и говорить.
– Я вам отвечу прежним вопросом, почему на ответственных местах сидят Якименки, а не вы? Сами виноваты.
– Я вам отвечу прежним ответом, потому что во имя приказа или точнее, во имя карьеры он пойдет, на что хотите. А я не пойду.
– Якименко только один из винтиков колоссального аппарата. Если каждый винтик будет рассуждать…
– Боюсь, что вот вы все-таки рассуждаете. И я тоже. Мы все-таки, так сказать, продукты индивидуального творчества. Вот когда додумаются делать людей на конвейерах, как винты и гайки, тогда будет дело другое.
Чекалин презрительно пожал плечами.
– Гнилой индивидуализм. Таким, как вы, хода нет.
Я несколько обозлился. Почему мне нет хода? В любой стране для меня был бы свободен любой ход.
– Товарищ Чекалин. – сказал я раздраженно. – Для вас тоже хода нет. Потому что с каждым вершком углубления революции власть все больше и больше нуждается в людях не рассуждающих и не поддающихся никаким угрызениям совести, в стародубцевых, в якименках. Вот именно поэтому и вам хода нет. Эти эшелоны и эту комнатушку едва ли можно назвать ходом. Вам тоже нет хода, как нет его и всей старой ленинской гвардии. Вы обречены, как обречена и она. То, что я попал в лагерь несколько раньше, а вы попадете несколько позже, ничего не решает. Вот только мне в лагере не из-за чего биться головой об стенку. А вы будете биться головой об стенку. И у вас будет, за что. Во всем этом моя трагедия и ваша трагедия; но в этом же и трагедия большевизма, взятого вместе. Все равно, вся эта штука полным ходом идет в болото. Кто утонет раньше, кто позже – этот вопрос никакого принципиального значения не имеет.
– Ого, – поднял брови Чекалин. – Вы, кажется, целую политическую программу развиваете.
Я понял, что я несколько зарвался, если не в словах, то в тоне, но отступать было бы глупо.
– Этот разговор подняли вы, а не я. А здесь не лагерный барак с сексотами и горючим материалом «масс». С чего бы я стал перед вами разыгрывать угнетенную невинность? С моими-то восемью годами приговора?
Чекалин как будто бы несколько сконфузился за чекистскую нотку, которая прозвучала в его вопросе.
– Кстати, а почему вам дали такой странный срок – восемь лет, а не пять и не десять?
– Очевидно, предполагается, что для моей перековки в честного советского энтузиаста требуется ровно восемь лет… Если я эти восемь лет проживу.
– Конечно, проживете. Думаю, что вы себе здесь и карьеру сделаете.
– Меня московская карьера не интересовала, а уж на лагерную вы меня, товарищ Чекалин, извините – на лагерную уж мне совсем наплевать. Проканителюсь как-нибудь. В общем и целом дело все равно пропащее. Жизнь все равно испорчена вдрызг. Не лагерем, конечно. И ваша тоже. Вы, ведь, товарищ Чекалин – один из последних могикан идейного большевизма. Тут и дискуссировать нечего. Довольно на вашу физиономию посмотреть.
– А позвольте вас спросить, что же вы вычитали на моей физиономии?
– Многое. Например, вашу небритую щетину. Якименко каждый день вызывает к себе казенного парикмахера, бреется, опрыскивается одеколоном. А вы уже не брились недели две и вам не до одеколона.
– Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей. – продекламировал Чекалин.
– Я не говорю, что Якименко не дельный. А только бывают моменты, когда порядочному человеку, хотя бы и дельному, не до ногтей и не до бритья. Вот вы живете, черт знает, в каком сарае. У вас даже не топлено. Якименко так жить не будет. И Стародубцев тоже. При первой же возможности, конечно. У вас есть возможность и вызвать заключенного парикмахера и приказать натопить печку.
Чекалин ничего не ответил. Я чувствовал, что моя безмерная усталость начинает переходить в какое-то раздражение. Лучше уйти. Я поднялся.
– Уходите?
– Да, нужно все-таки хоть немного вздремнуть. Завтра опять эти списки.
Чекалин тяжело поднялся со своей табуретки.
– Списков завтра не будет, – сказал он твердо. – Я завтра устрою массовую проверку здоровья этого эшелона и не приму его. И вообще, на этом приемку прекращу, – он протянул мне руку. Я пожал ее. Чекалин задержал рукопожатие.
– Во всяком случае, – сказал он каким-то начальственным, но все же чуть-чуть взволнованным тоном. – Во всяком случае, товарищ Солоневич, за эти списки я должен вас поблагодарить… от имени той самой коммунистической партии, к которой вы так относитесь. Вы должны понять, что если партия не очень жалеет людей, то она не жалеет и себя.
– Вы бы лучше говорили от своего имени, тогда мне было бы легче вам поверить. От имени партии говорят разные люди. Как от имени Христа говорили и апостолы и инквизиторы.
– Н-да, – протянул Чекалин раздумчиво. Мы стояли в дурацкой позе у косяка дверей, не разжимая протянутых для рукопожатия рук. Чекалин был, казалось, в какой-то нерешимости. Я еще раз потряс ему руку и повернулся.
– Знаете что, товарищ Солоневич, – сказал Чекалин. – Вот, тоже. Спать времени нет. А когда урвешь часок, так все равно не спится. Торчишь вот тут…
Я оглядел большую, холодную, пустую, похожую на сарай комнату. Посмотрел на Чекалина. В его глазах было одиночество.
– Ваша семья на Дальнем Востоке?
Чекалин пожал плечами.
– Какая тут может быть семья? При нашей-то работе? Значит, уходите? Знаете, что? На завтра этих списков у вас больше не будет. Эшелонов я больше не приму. Точка. К чертовой матери. Так вот, давайте-ка посидим, поболтаем. У меня коньяк есть. И закуска. А?