И потому в первое время, пока в пешеру еще проникало теплое дыхание лета, я зажигал свет только для того, чтобы приготовить еду, да иной раз для бодрости, когда в темноте особенно томительно влачились часы. Книг у меня не было, я все перевез в Яблоневый сад. Но письменные принадлежности имелись под рукой, и со временем, когда я окреп и стал тяготиться вынужденным бездельем, мне пришла в голову мысль упорядочить и записать историю моего детства и всего, что было потом и в чем я принимал заметное участие. Помогла бы, конечно, и музыка, но большая стоячая арфа вместе с книгами переехала в Яблоневый сад, а ручную арфу, всегда сопровождавшую меня в пути, никто не счел уместным наряду с другими сокровищами для загробного пользования положить рядом с моим телом.
Я, разумеется, много думал о том, как выбраться из темной могилы. Но священный полый холм, внутри которого меня торжественно похоронили, словно сам преградил мне выход наружу: чтобы завалить отверстие пешеры, сверху обрушили чуть не весь склон. И сколько бы я ни старался, мне никогда не разобрать и не пробить этот завал. Другое дело — если бы у меня были необходимые орудия. Тогда рано или поздно можно было бы пробиться. Но у меня орудий не было. Ломы и лопаты всегда хранились под скалой, где у меня был устроен навес для лошади.
Была еще одна возможность, и она все время не шла у меня из головы. Кроме тех пешер, которые я освоил, внутри холма имелась еще целая цепь пешер поменьше. Они сообщались одна с другой, расходясь по всей внутренности холма, и одна из них представляла собой круглую шахту, наподобие трубы пронизывающую холм до самой верхушки и открывающуюся в маленькой ложбинке. Там в стародавние времена под давлением древесных корней и под действием непогоды треснула каменная плита, и через эту трещину вниз проникал свет, иной раз сыпались камешки и сочилась дождевая вода. Этим же путем вылетали наружу обитающие в подземелье летучие мыши. Со временем внизу накопилась целая груда насыпавшихся камней, образуя как бы возвышение на дне пешеры, которое чуть не на треть поднималось к «верхнему свету», как я назову это отверстие. Теперь я с надеждой пробрался туда, чтобы посмотреть, не выросла ли эта каменная лестница, но был разочарован: над ней по-прежнему зияла пустота в добрых три человеческих роста, а затем шахта изгибалась, сначала круто, потом полого и только тут оканчивалась дневным сиянием. Можно было себе представить, что человек молодой и ловкий смог бы выбраться этим путем наружу без посторонней помощи, хотя каменные стены шахты были мокрыми и скользкими, а кое-где ненадежными: того и гляди обвалятся. Но для человека в летах, да еще только-только с одра болезни, это представлялось неосуществимым. Единственным утешением служило то, что здесь к моим услугам действительно был хороший дымоход, в холодные дни я смогу без опасений разжигать жаровню, наслаждаться теплом, горячей пищей и питьем.
Естественно, я подумывал и о том, чтобы развести в пешере настоящий огонь в надежде, что дым, выходящий из холма, привлечет внимание людей, но против этого было два соображения. Во-первых, жители окрестных мест привыкли каждый вечер видеть, как над холмом поднимаются тучи летучих мышей, похожие издалека на столбы дыма, а во-вторых, у меня было мало топлива. Оставалось только беречь на зиму мои скудные запасы и ждать, пока кто-нибудь поднимется по оврагу к святому источнику.
Но никто не поднимался. Двадцать дней, тридцать, сорок отсчитал я насечками на палочке. Я с огорчением убедился, что простые люди, так охотно являвшиеся помолиться духу источника и принести дары живому человеку, который исцелял их недуги, умершего волшебника боятся и предпочитают не приближаться к полому холму, где поселились, по их понятиям, новые духи. А поскольку тропа, проходящая по оврагу, кончается у входа в пешеру, где бьет источник, мимо тоже никто не проезжал. Так что никто не появлялся по соседству от моей гробницы, кроме птиц, чьи голоса до меня доносились, и, наверное, оленей, да еще однажды ночью я услышал, как лиса — а может быть, волк — обнюхивает камни, завалившие вход.
Так проходили дни, обозначенные рядом насечек, а я по-прежнему был жив и даже — что давалось все труднее — всеми доступными мне способами преодолевал страх. Писал, строил планы, как вырваться на свободу, хозяйничал и, не стыжусь признаться, коротал ночи — а иногда и безнадежные дни — с помощью вина, а то и сонного зелья, притуплявших чувства и скрадывавших время. Я не поддавался отчаянию — существуя словно бы по ту сторону смерти, я держался, как за веревочную лестницу, спущенную сквозь окно у меня над головой, за такой ход мыслей: я всегда повиновался моему богу, от него получал магическую силу и обращал ее на службу ему же, теперь она перешла от меня к моей юной возлюбленной, она ее у меня отняла, но, хоть жизнь моя, казалось бы, кончилась, мое тело неизвестно почему не было предано ни огню, ни земле. И теперь я жив, вновь силен телом и духом и нахожусь пусть в заточении, но в своем полом холме, посвященном моему богу. Неужели во всем этом нет предназначения и цели?
С такими мыслями я однажды отважился забраться в хрустальный грот.
До сих пор, ослабевший, лишенный — я знал — магической силы, я не решался вновь очутиться там, где меня посещали видения. Но однажды, просидев несколько часов в темноте — мой запас свечей подходил к концу, — я все-таки взобрался на каменный уступ в дальнем конце главной пешеры и, согнувшись, пролез в хрустальный полый шар.
Меня вели лишь приятные воспоминания о прошлом могуществе и о любви. Света я с собой не взял и не ожидал ничего увидеть. А просто, как когда-то мальчиком, лег ничком на острые грани кристаллов и погрузился в плотную тишину, наполняя ее своими мыслями.
Что это были за мысли, я не помню. Может быть, я молился. Но не вслух. Через некоторое время я почувствовал — как в непроглядной ночной тьме человек не видит, а вдруг ощущает наступление рассвета — какой-то отзыв на свое дыхание. То был не звук, а лишь еле уловимое эхо, словно рядом пробудился и дышит невидимый призрак.
Сердце у меня заколотилось, участилось дыхание. То, другое дыхание тоже стало чаше. Воздух в гроте тихо запел. По стенам хрустального шара побежал, отзываясь, такой знакомый ропот. Слезы слабости переполнили мне глаза. Я произнес: «Так, значит, тебя привезли и поставили на место?» И из темноты мне отозвалась моя арфа.
Я пополз на этот звук. Пальцы коснулись живой, шелковистой деревянной поверхности. Резной край рамы лег мне на руку, как рукоять великого меча у меня на глазах не раз ложилась в ладонь верховного короля. Я, пятясь, вылез из грота, прижимая арфу к груди, чтобы заглушить ее жалобный стон. И ощупью пробрался обратно в свое узилище.
Вот песнь, которую я сложил. Я назвал ее «Песнь погребенного Мерлина».