В ту ночь, лежа на постели из папоротника и кутаясь в одеяло, я прислушивался к шороху листьев у входа и к журчанию источника. Кроме них, тишину ничто не нарушало. Огонь в очаге потух. Я закрыл глаза и уснул так крепко, как не спал с детства.

Глава 8

Как пьяница, который не может добыть вина, думает, что исцелился от своего пагубного пристрастия, так и я думал, что исцелился от любви к тишине и одиночеству. Но в то первое утро в Брин-Мирдцине я проснулся и понял, что это не просто убежище, это мой дом. Апрель сменился маем; на холмах перекликались кукушки, в молодом папоротнике раскрывались пролески, по вечерам отовсюду слышалось блеянье ягнят, а я по-прежнему не приближался к городу ближе вершины холма в двух милях к северу, где я собирал травы. Кадаль каждый день ездил туда за припасами и новостями, а дважды ко мне приезжал гонец, один раз — с кипой чертежей от Треморина, другой — из Винчестера, с новостями и деньгами от отца. Письма он не привез, но подтвердил, что Пасценций в самом деле собирает в Германии войско и к концу лета наверняка начнется война.

Остальное время я читал, бродил по холмам, собирал травы и готовил лекарства. А еще сочинял музыку и сложил много песен. Слыша их, Кадаль отрывался от работы, косился на меня и качал головой. Кое-какие из них поют до сих пор, но большая часть давно забыта. Вот одна из них — я спел ее однажды ночью, когда в городе был май во всем своем буйном цветении и пролески в папоротнике из серых делались синими.

Земли серы и голы, деревья наги, как кость,
Одежды летние сорваны с них; и кудри ив,
И прелесть синих вод, и травы златые,
И даже пение птиц — все похитила дева,
Юная дева похитила, гибкая, точно ива.
Весела она, словно птица на ветке в мае,
Нежна она, словно звон колокола на башне,
Танцует она меж гибких камышей,
И следы ее сияют на серой траве.
Я принес бы ей дар, королеве меж дев.
Но что я могу найти? Опустел мой дол.
Лишь голос ветров в тростниках да алмазы дождя
И бархат мха на холодном камне.
Что я могу подарить, кроме мха на камне?
Она закрывает глаза и отворачивается во сне.

На следующий день я бродил в лесистой долине в миле от дома в поисках дикой мяты и амброзии, и вдруг она выступила на тропу из зарослей папоротника и пролесков, словно я призвал ее.

На самом деле это так могло и быть. Стрела есть стрела, какой бы бог ее ни выпустил.

Я замер у купы берез, боясь, что она вдруг исчезнет, словно явилась из снов и желаний, не более чем призрак в свете солнца. Моя душа и тело тотчас рванулись ей навстречу, но я не мог шевельнуться. Она увидела меня, на лице ее вспыхнула улыбка, и она, легко ступая, направилась ко мне. Березовые ветви над головой раскачивались, по земле плясали пятна света и тени, и в этом освещении она казалась нереальной, словно ее шаги не приминали травы. Но она подошла вплотную — нет, это не видение, это была прежняя Кери, в домотканом платье, пахнущая жимолостью. Теперь на ней не было капюшона; волосы ее свободно лежали на плечах, и она шла босиком. В пробивающихся сквозь листву солнечных лучах волосы ее искрились, как вода в ручье. В руках она держала охапку пролесок.

— Господин мой!

Тонкий, почти беззвучный голосок был полон радости.

Я стоял неподвижно. Мое достоинство окутывало меня, словно плащ, а тело мое под ним ярилось, словно конь, которому одновременно дали шпоры и затянули повод. А вдруг она снова поцелует мне руку? И что тогда?

— Кери! Что ты тут делаешь?

— Как что? Пролески собираю!

Слова звучали дерзко, но ее большие невинные глаза сгладили резкость. Она протянула мне пролески, смеясь из-за букета. Бог весть что увидела она в моем лице. Нет, целовать мне руки она не собиралась.

— Ты разве не знал, что я ушла из обители?

— Да, мне сказали. Но я думал, что ты ушла в какой-нибудь другой монастырь.

— Ну что ты! Меня от него тошнило. Там прямо как в клетке. Многим из них нравится — они чувствуют себя в безопасности. Но мне… Я не создана для такой жизни.

— Меня тоже когда-то хотели запереть в монастыре, — сказал я.

— И ты тоже сбежал?

— Да. Но мне удалось сбежать раньше, чем меня заперли. А где же ты живешь теперь, Кери?

Она словно не услышала вопроса.

— Стало быть, ты тоже не был предназначен для такого? Для жизни в оковах?

— В оковах, но не таких.

Она призадумалась. Но я сам не мог понять, что сказал, а потому молчал и просто смотрел на нее, наслаждаясь этими мгновениями.

— Мне так жалко было твою матушку! — сказала она.

— Спасибо, Кери.

— Она умерла почти сразу, как ты уехал. Наверно, тебе все уже рассказали?

— Да. Я сразу, как вернулся в Маридунум, первым делом пошел в обитель.

Кери молчала, глядя в землю, ковыряя траву пальцем босой ноги — словно танцуя, и золотые шарики у нее на поясе тихо звенели.

— Я знала, что ты вернулся. Об этом все говорят.

— В самом деле?

Она кивнула.

— В городе мне сказали, что ты принц и к тому же великий маг…

Подняла глаза — и запнулась, с сомнением разглядывая меня. Я был в самой старой своей одежде, в тунике с пятнами зелени, которые не мог отстирать даже Кадаль, и плащ мой изорвался по кустам. На мне были парусиновые, как у раба, сандалии — что толку таскать кожаные по высокой мокрой траве? По сравнению с тем прилично одетым молодым человеком, которого она видела два года назад, я, должно быть, выглядел сущим оборванцем. Она спросила с детской прямотой:

— Ты по-прежнему принц, теперь, когда твоя мать умерла?

— Да. Я сын верховного короля.

Она раскрыла рот.

— Верховного короля? Об этом никто не говорил…

— Не многие об этом знают. Но теперь, когда моя мать умерла, я думаю, это уже не важно. Да, я его сын.

— Сын верховного короля… — благоговейно выдохнула она, — И маг к тому же! Я знаю, что это правда.

— Да. Это правда.

— Ты однажды сказал мне, что ты не маг.

Я улыбнулся.

— Я сказал, что не могу вылечить тебя от зубной боли.

— Но вылечил же!

— Это ты так сказала. Я тебе не поверил.

— Твое прикосновение может вылечить от всего на свете! — сказала она и подступила ко мне вплотную.

Ворот ее платья отвис. Грудь у нее была белая, как жимолость. Я ощутил ее аромат, аромат пролесок и горьковато-сладкий запах сока раздавившихся между нами цветов. Я протянул руку, потянул за ворот платья, и шнурок порвался. Груди ее были круглые, полные и мягкие-мягкие. Они круглились в моей ладони, как грудки голубей моей матери. Помнится, я думал, что она вскрикнет и оттолкнет меня, но она уютно прижалась ко мне, рассмеялась, обвила руками мою голову, зарылась пальцами в мои волосы и куснула меня в губу. А потом вдруг повисла на мне всем своим весом. Я попытался удержать ее, неуклюже нагнулся ее поцеловать, потерял равновесие и рухнул вместе с нею на землю. Вокруг рассыпались цветы.

Я не сразу понял, в чем дело. Поначалу был смех и прерывистое дыхание и все, что чудилось мне по ночам, но это казалось игрой оттого, что она была такая маленькая, и из-за тихих стонов, которые она издавала, когда я делал ей больно. Она была гибкая как тростинка и вся мягкая; я, наверно, должен был чувствовать себя на верху блаженства. Но внезапно она издала горловой звук, словно задыхалась, изогнулась в моих объятиях — я видел, так корчатся в агонии умирающие, — и ее губы метнулись вверх и прижались к моим губам.

И внезапно я сам начал задыхаться. Ее руки тянули меня вниз, губы засасывали, ее тело влекло в тесную, кромешную тьму, где нет ни воздуха, ни света, ни дыхания, ни голоса бодрствующего духа. Могила в могиле. Страх вонзился в мой мозг, подобно раскаленному добела клинку. Я открыл глаза — и не увидел ничего, кроме бешено вращающихся огней и тени дерева, чьи шипы терзали меня, как копья. Что-то жуткое вцепилось мне в лицо. Тень боярышника разрослась и затрепетала, передо мной разверзлось устье пещеры и стены ее надвинулись, погребая меня под собой. Я рванулся, оттолкнул ее и откатился в сторону, вспотев от страха и стыда.