А теперь и её черёд.
Машина остановилась, и она обнаружила, что сжимает кулаки так сильно, что ногти впились в ладони.
— Приехали.
Ей подали руку, и она вышла на холодный ветер. Перед ней открылся вид на холм, на вершине которого виднелся подсвеченный множеством фонариков новенький, недавно построенный традиционный храм. Его ещё не открывали, и ей не доводилось бывать внутри.
Храм. Не плац. Не двор казармы. Храм.
Почему?
— Прошу, — с безукоризненной вежливостью пригласил её токко.
Лестница наверх вела между низкими соснами, и каждая ступень давалась всё тяжелее. Ветер с океана бил в спину, трепал полы белого кимоно, а внизу серая гладь воды покрывалась барашками волн. Холода она не чувствовала, а вот чувство безысходности наваливалось на плечи с каждым шагом всё сильнее.
Они поднялись на самый верх и зашли на огороженную территорию храмового комплекса. Одуряюще пахло свежим деревом — этот запах всегда успокаивал, но сейчас вызывал лёгкую тошноту. Всего три здания, и её сходу повели к одному из них — поднятому на высоких сваях срубу без окон с единственной массивной дверью, храмовому хранилищу. Поднялись по ещё одной лестнице, и конвоир пропустил её внутрь. И конечно, никаких окон, а стены и потолок задрапированы белой тканью. Циновка, коро с благовониями да низкий столик с письменными принадлежностями — вот и вся обстановка. Света хватало — похоже, светильники остались за драпировкой вместе со струганными стенами.
После промозглого ветра внутри было даже тепло.
— Я оставлю вас в имигуре, — предупредил токко. — У вас есть час, чтобы подготовиться.
Имигура. Склад… для священного уединения. Вроде и слова понятны, и картина не складывается. На складе вещи хранят, при чём здесь ритуальное уединение? Странное слово, как будто из каких-то жутких легенд прошлого.
Дверь с гулким стуком закрылась, отрезав от всего мира.
Час. Шестьдесят минут. Три тысячи шестьсот секунд.
Вся оставшаяся жизнь.
ㅤ
За стенами выл ветер, океанские волны бились о скалы где-то далеко внизу, за толстой, массивной дверью кто-то приглушённо разговаривал, но от всех этих звуков нетрудно отрешиться. Час тишины — время, чтобы успокоить мысли, примириться с собой и судьбой, попрощаться с жизнью и поговорить с ками, с духами предков.
Махиро осторожно опустилась на циновку и сделала глубокий вдох и выдох, успокаивая сердцебиение.
И тут она почувствовала это.
Слабое, но ощутимое биение силы — ручеёк магии, который не должен был течь, но всё-таки тёк, просачиваясь сквозь блокировку. Наручники глушили её дар, но не полностью, не до конца.
Сердце пропустило удар. Она стала настолько сильнее, что они не справлялись.
Браслет, который токко не сочли нужным снимать, отозвался привычным покалыванием.
Она могла уйти.
Шаг в тень — и наручники останутся лежать на пустой циновке. Несколько минут в тенях — и она у портала. И вот уже Коломна, Россия, безопасность.
Жизнь.
Пальцы сами потянулись к браслету, и тёплый металл отозвался на прикосновение. Душа ёжика как будто спрашивала, чего хозяйка изволит. Она могла это сделать — прямо сейчас, прямо здесь, в любой момент.
И что тогда?
Голос в голове отрезвлял, как вода горного ручья.
Тогда она станет беглянкой. Трусихой. Перечеркнёт всё, чего добилась за эти годы: победу над вормиксом, честь рода, которую вернула кровью и потом, имя, которое почти вернула. Като Махиро — снова и навсегда. И этот голос в голове будет преследовать до конца дней.
Лицо Мусасимару всплыло перед глазами. Его ухмылка. Его голос: «Имя ещё надо заслужить».
Если она сбежит — она выживет. Но распишется, что она лишь трусливая девчонка, которая прячется за чужими спинами. А её обвинение в измене ляжет несмываемым позором на весь род Таканахана.
Нет! Она не может так поступить!
Но…
Ей всего двадцать один, она ещё не жила, не любила, не родила детей! Она последняя из рода, на ней он и прервётся. Какой смысл в имени, если она будет мертва⁈
Мёртвым не нужна честь. Мёртвым не нужны имена. Мёртвым вообще ничего не нужно.
Она обхватила себя руками, её трясло — не от холода, а от того, что рвалось изнутри и требовало выхода. Страх и ярость, надежда и отчаяние, желание жить и невозможность сбежать — всё это смешалось в один огромный ком, который застрял в груди и не давал дышать.
Как же хочется жить — отчаянно, всем существом, каждой клеточкой тела!
А вместо этого — циновка на полу, запах благовоний и час до смерти. Уже меньше часа.
«Самурай с самого утра готов к смерти», — всплыли в памяти слова бусидо, заученные в детстве, повторённые тысячи раз.
Ложь.
Всё это — красивая ложь, слова на пожелтевшей бумаге, и только смерть — настоящая. А она — лишь испуганная девчонка, которая хочет жить.
Слёзы хлынули сами, и она не пыталась их остановить — просто сидела, скрючившись на жёсткой циновке, обхватив колени руками, и плакала, как не плакала с того дня, когда узнала, что её семьи, её рода больше нет. Беззвучно, как учили — Таканахана не показывают слабости — но слёзы текли и текли, капали на циновку.
Cтрах, липкий, удушающий, от которого сводило живот, и ярость на несправедливость мира, и тоска по жизни, которой не было, и стыд за собственную слабость — всё смешалось в солёном вкусе этих слёз
А каково было отцу в его час тишины? Прадеду? Каково было осознавать, что за их гордые слова казнят весь род?
«Твой час ещё придёт, Махиро», — говорил отец, прощаясь.
Пришёл. Вот он, её час. И что она делает? Ревёт, как маленькая девочка.
Она подняла голову, высушив лицо крохами магии — и попыталась унять дрожь.
Отец не сбежал. Дед не сбежал. Прадед не сбежал. Никто из Таканахана никогда не бежал, и все они мертвы, все до единого, и она будет следующей.
Таканахана не сбегают.
Это было не решением — просто фактом, таким же неизбежным, как восход солнца. Она — дочь своего отца, последняя из род, и кровь её славных предков течёт в её жилах. Их упрямство. Их гордость. Их готовность идти до конца, даже если конец — это смерть.
Проклятая гордость. Проклятая честь. Проклятое имя.
Но это её имя. Единственное, что у неё осталось.
Она закрыла глаза и постаралась выровнять дыхание. Вдох, задержка, долгий выдох…
«Я понимаю теперь, — прошептала она про себя, беззвучно. — Понимаю, отец. Все вы. Вы не могли иначе. И я не могу».
«Мы гордимся тобой», — прошелестел голос, сотканный из сотен голосов.
Предки. Все, кто шёл до неё. Кто выбирал смерть вместо бесчестия.
«Умирать не страшно, дитя. Страшно жить, зная, что предал всё, чем был».
Не страшно?
Ложь!
Она поняла это только сейчас: умирать — страшно. Очень страшно. Она боялась так, что всё тело сводило от этого страха, и никакие слова предков не могли этого изменить.
Но…
Но есть вещи страшнее смерти.
Жить предательницей. Жить беглянкой. Жить, каждый день глядя в зеркало и видя там лицо той, что оказалась недостойной своего имени.
Это было бы хуже.
Понимание не принесло покоя — она по-прежнему боялась, по-прежнему хотела жить, по-прежнему чувствовала себя маленькой девочкой, потерявшейся в слишком большом и слишком жестоком мире.
И тогда она обратилась к той, кто выше смерти.
«Великая богиня, — прошептала она, — Аматэрасу-о-миками. Если ты слышишь меня… помоги. Дай мне сил пройти через это всё с честью. Я поняла, я не воин, не самурай… я просто слабая, испуганная девочка. Мне так страшно…»
В какой-то момент она почувствовала тепло, которое появилось ниоткуда и окутало её, как материнские объятия, как прикосновение ласковых рук.
Мягкие черты, тёплые глаза, улыбка, от которой всегда становилось спокойно.
Мама?
Она вдруг поняла, что не помнит лица матери. Но это была не мать — это было что-то большее, древнее, что смотрело на неё из-за грани бытия глазами, наполненными мудростью тысячелетий.